— Ты подумай, — говорит Дебби, — волосы как у Чарльза. Кто-то у вас в семействе был рыжий. Интересно, кто?
— Это, наверное, рецессивный ген, — тихо произносит Гордон, от этой мысли как будто погрустнев.
Не считая рыжих волос, между новым младенцем и его крылечным прототипом сходства мало. Мы нарекаем младенца Рене.
Приближается канун Иванова дня — у меня в этом году уже второй. Чудесный жаркий день, беру книжку и ухожу в поле к леди Дуб, сижу в пятнистой зеленой тени, а Пес гоняет марафоны, иногда тормозя, чтобы исследовать дымящие кучи свежего навоза, оставленные Хилари. (Ну ладно, ее лошадью.)
В зеленой тени меня вскоре одолевает приятная летняя дрема. Просыпаюсь неспешно, разглядываю узоры зеленой листвы над головой, редкие вспышки солнца, слушаю гудение пчел и комаров. Это миг вне времени, любой миг последних пяти столетий — мне никак не узнать, где я, пока не сяду и не увижу антенны, трубы, крыши, деревья, не услышу жужжания газонокосилок и рева моторов, не замечу простынь, хлопающих на бельевых веревках. Хорошо снова стать собой, избавиться от помешательства воображения.
Встаю. Если пристально вглядываться, на стволе различимы знаменитые инициалы «УШ». Я обнимаю леди Дуб, как возлюбленного, ощущаю ее кору, ее старость, ее электричество. Закрываю глаза, целую поблекшие инициалы. Может, и вправду сам Шекспир оставил тут автограф? И мы оба трогали, обнимали, почитали одно и то же дерево?
Зову Пса, надо уходить, пока не явились царь и царица эльфов.
— А, Изобел… — говорит мистер Примул. Он идет ко мне, под мышкой у него ослиная голова. — Придешь на спектакль?
Слабый разум смертным дан. [103]
«Сон в летнюю ночь» я смотрю из открытого окна спальни — так спокойнее. Издали, в тихо гаснущем летнем свете, почти удается вообразить, что это другая постановка. Возвращенную к жизни Одри уговорили сыграть Титаник), и она, чьи прекрасные волосы ныне свободны от резинок и мистера Бакстера, — вылитая царица эльфов. Почти удается вообразить, что я вернулась в прошлое. Костюмы вроде аутентичны, реплики — шепот на ветру.
В поле толпа зрителей — как раз хватит, чтоб сыграть в «Человеческий крокет», и, пожалуй, у всех верный настрой. Наконец-то.
Солнце садится за леди Дуб и окатывает зелень золотом. Это идеально. Нереально. Я вздыхаю и отворачиваюсь.
Он здесь. Лежит у меня на постели, вопросительно задирает циничную бровь, улыбается криво, разглядывает меня. Я его знаю. Всегда знала. Эти глаза спаниеля, эта каштановая шевелюра. Еще не лысеет, слегка засален. Кожаные сапоги. Дублет, чулки, довольно замызганная сорочка. Я подхожу, сажусь на краешек постели. Очень жарко в комнате под крышей. Странный воздух какой-то… будто волшебство, но не так подлинно.
У меня к нему всего один вопрос.
— Ведь правда, это всё о смерти? — говорю я.
Он жует травинку. На драконьей чешуе крыши тихонько воркует вяхирь. А он закидывает голову и хохочет. Его дыхание пахнет лакрицей, и он не отвечает, лишь протягивает мне руку.
— И о конце света, и о времени, бегущем в безвременье неслышно, словно вор? [104] — упорствую я, но он только пожимает плечами.
Если коснусь его руки, отправлюсь ли навеки за пределы времени? Рука его рельефна и мускулиста, присыпана рыжеватыми волосками. Под ногтями грязь.
Слышно только, как в потемневшем воздухе бьются опаловые крылышки эльфов, как метут у нас в доме крошечные эльфийские метелки. Я беру его за руку. Пускай притянет меня ближе. Пускай поцелует. На вкус он как гвоздика. Мы растворяемся друг в друге, и время распадается.
Одно лишь воображение умеет объять невозможное — златую гору, огнедышащего дракона, счастливый финал.
Впервые узрела я Роберта Кавано, когда он плясал у меня на свадьбе. В зеленом бархатном дублете, серебряная пряжка на ремне. Плясал неплохо для ирландца, и контур его икр радовал глаз.
— Мой лесник полагает себя джентльменом, — сказал мой новоиспеченный муж.
Ярко пылали факелы в парадном зале нового мужниного дома, и средь миазмов жира и жареной говядины еще витал аромат свежесрубленной сосны. Сэр Фрэнсис щедро раскошелился на свою свадьбу — запеченный лебедь и грудки чибисов, студни, как стужа стылая, и кремы, гладкие и бледные, как щека леди Маргарет. Муж мой в одиночку поглотил целого молочного поросенка и заявил, что на вкус тот был как свежесваренный младенец. Такой вот человек мой супруг.
Всеобщему восхищению явлено было его сокровище, кое он преподнес мне на свадьбу, но, сколь ни богаты золото и изумруды, сие тем не менее всего лишь картина пляски смерти, и, если желаете знать мое мнение, не так уж пристойно дарить подобные предметы невесте. Мною, разумеется, раболепной свите надлежало восторгаться не менее, нежели побрякушками и безделушками. Муж мой вывел меня к собранию, пощупал прядь моих волос, показал им, созерцая меня с тонкогубой ухмылкой.
— Скотты, — молвил он, словно я, дикое создание, досталась ему трофеем, и я возразила, ибо слово сие означает домашнее зверье.
В первую брачную ночь предо мною забрезжило, что он за человек, этот мужчина, за которого я вышла. Но о том я не пророню ни слова, скажу лишь, что обучен он был разным ухищрениям, какие неведомы и самому диаволу. И кое-каким иным. И забрезжило предо мною, какого сорта людей призывал он к королевскому своему дворику, — чем более развращены и испорчены были они, тем благосклоннее был к ним мой господин. Они потворствовали всякому его капризу и восхваляли его особу, отчего пухла она, как надутая жаба.
Что же до леди Маргарет… Сэр Фрэнсис уверял, будто он ее опекает, и однако ни одна бумага о том не свидетельствовала, ни единое записанное слово и ни единая буква не удостоверяли ее родословия. Говорил он, что леди Маргарет — внебрачное дитя его покойного брата Томаса, но ходили слухи, что он сам зачал ее во грехе. Ходили также слухи (сия Богом забытая земля полнилась слухами), что отношения его с леди Маргарет от опекунских были далеки.
Что ни возьми, я ожидала совсем иного.
Я застала господина моего и его так называемую подопечную в позах, не выдающих кровного родства, если, разумеется, в сем краю не в обычае подобная близость «дядьев» и «племянниц». Леди Маргарет я полагала лукавой особой, никогда не глядела она мне в глаза, лишь скромненько отвешивала книксены, «да, миледи», «нет, миледи». Но я была чересчур к ней строга, ибо ей едва минуло шестнадцать, почти ребенок и такая же пленница.