Свой ключ от чужой двери | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px


В городском парке благодать. Солнце не апрельское, а вполне июньское, зелень – трава-мурава, яркие примулы, крокусы, нарциссы вот-вот расцветут. Насекомые летают. Одно ударило меня в лоб. Хорошо хоть не ужалило. Или не в глаз. Давайте все на одного! А воздух такой сладкий, такой пронзительно-чистый, что не надышаться, звуки голосов и шагов, автомобильные шумы гулки и объемны. На скамейках молодые мамы с колясками, в колясках загорелые личики младенцев. Шум, как на птичьем базаре.

Иду в глубь парка, где никого нет. Прохожу мимо одной скамейки – поломана, мимо другой – испачкана, народ, видимо, сидел на спинке, поставив ноги на сиденье, на третьей сидит женщина. Я, как записной приставала и бонвиван, развязно спрашиваю: «Не помешаю?» и плюхаюсь рядом. Она молча пожимает плечами. И я с трудом удерживаюсь, чтобы не сказать:

– Извините, я не такой. Просто настроение препаршивое. Но к вам это не имеет ни малейшего отношения, мадам!

Опять выпендреж. Пир во время чумы. Рассматриваю ее украдкой. Бледна, рыжа, неброско одета, миловидна. Чем-то напоминает Сонечку Ивкину. В черном. Руки в веснушках сложены на коленях. Задумчива каменной задумчивостью, из которой ее не выводит ни весенний радостный день, ни мое появление.

Как ни незавидно мое положение, переключаюсь на незнакомку. Что-то в ней такое… безрадостное? Товарищ по несчастью? Украдкой взглядываю в ее сторону. Она забыла обо мне. Я уязвлен. Хорошая линия лба, носа, губ, все предельно четко, узел волос на затылке, несколько прядок выбилось и красиво падают на шею. Напоминает женские головки-виньетки в толстых книжках журнала «Вестник знанiя» за 1908, которые свалены у меня в кладовке. Альфонс Муха [7] , завидев такой профиль, немедленно схватился бы за карандаш. У ее ног стоит, не замеченная мною раньше, большая дорожная сумка. Ушла из дома, оскорбленная? Приехала к любимому, а он оказался женат? Уехал? Разлюбил?

Я так пристально уставился на женщину, прикидывая, что могло ввергнуть ее в подобную каменную задумчивость, что она наконец слегка порозовела. Сначала зарумянились мочки ушей, потом вспыхнули щеки. Но держится стойко, ко мне не поворачивается. Похоже, правда, что сейчас встанет и уйдет. Что бы ей сказать такое? Что я говорил в подобных случаях лет двадцать тому назад? Механизм знакомства с печальными красивыми женщинами явно заржавел. Она все-таки поворачивается ко мне. Губы дрожат, в глазах подозрительный блеск. Сейчас расплачется. Идиот! Довел до слез несчастную брошенную женщину…

– Извините, – говорю я в ужасе, – ради бога, извините. Я понимаю, что это невежливо… но… у вас какое-то горе?

Это было, видно, последней каплей. Бедняжка не сдержала слез, и они покатились из глаз, крупные, как горох. Я зашарил по карманам в поисках платка, нашел, протянул. Она взяла. Не оттолкнула мою руку, а взяла, просто, без неуместного кокетства. Почти по-родственному. Сидела, тихо всхлипывала, а я индифферентно смотрел в сторону и думал о том, как все в мире относительно. Увидев плачущую женщину, я забыл о старлее. Почти забыл.

Перестав плакать, она протянула было назад мой носовой платок, но тут же отдернула руку. И мы оба улыбнулись.

– Ничего, – сказал я великодушно, – высушите и вернете.

Она ничего не сказала, но посмотрела на меня… так посмотрела, что спина моя непроизвольно выпрямилась. Она смотрела на меня так, как женщина смотрит на мужчину, если вы понимаете, о чем я. Я был мужчиной, она – женщиной. Два полюса, стремящихся друг к другу. Была в ней удивительная, естественная женственность, не слабость, робость, неуверенность или притворство, приписываемые по традиции женщинам, а женственность, чуть-чуть с оттенком мудрого материнского понимания, которая говорила, что я – мужчина не в физиологическом смысле, а скорее в моральном. Хотя и в физиологическом тоже… весьма…

От мужчины ожидают мужских поступков, и я спросил:

– Я могу чем-нибудь помочь?

Она не знала. Это было видно по ее лицу. И тогда я сказал:

– У меня умерла жена.

Я не сумел рассказать о том, что произошло, моей старинной приятельнице Сонечке Ивкиной, но этой женщине я рассказал все. Беспардонно оперся на ее хрупкое плечо. Я рассказал ей о Лии и Стасе, и, самое главное, я рассказал ей о фонде «Экология», моем детище, моей гордости, смысле моей жизни, так грубо, с мясом и кровью, вырванном у меня из рук.

Глава 7
История моей жизни…

Зовут меня Вячеслав Михайлович Дубенецкий, мне сорок четыре года, до недавнего времени я работал преподавателем английского языка и литературы на кафедре романо-германской филологии местного пединститута, перекрещенного в «университет» на волне перестройки. Работу свою я всегда любил, будучи гуманитарием по природе, женился по любви, отношения со студентами, вернее, со студентками – на инязе в основном студентки, – складывались самые доверительные: они все были в меня влюблены, что естественно в их возрасте. Писал диссертацию, философские заметки и вел дневник. Жена Лия помогала смотреть на жизнь философски. Но однажды вдруг почувствовал странное томление… Подумал: а что у меня впереди? Ну, напишу докторскую, ну, получу кафедру в конце концов (возможно), ну и что? Буду, как профессор Меркулов, тяжело дыша, шаркать по коридору ногами, цепляться к студентам с замечаниями по поводу их внешнего вида и зеленых волос, а они, в свою очередь, будут крутить пальцами у виска и шипеть: «Лысый Фантомас!» Я не Фантомас, конечно, но тем не менее… Впереди что? То же самое? До почетных проводов на пенсию? Боже, какая скука! Не хочу. А что тогда? Лечь на диван – и размышлять!

Искусство размышлять исчезло из нашей жизни вместе с лошадьми, ветряными мельницами и дамским рукоделием. Не совсем, правда, исчезло, остались низменные его категории – прокручивать варианты, соображать, прогнозировать…

И вот однажды, рассматривая трещину в потолке и паутину в углу, которые видны исключительно из позиции лежа, я валялся на диване и думал. Хотелось чего-то… глобального, мощного, судьбоносного… что в корне переменит мою жизнь, придаст ей смысл… Приносить пользу хочется. Наступает момент, когда спрашиваешь себя: а что ты сделал? Коллекционировал трубки и пиджаки? Сочинял никому не нужный научный труд? А слабо, например, осушить болото? А потом на этом месте посадить сад, чтоб яблони цвели?

Болото! Ну конечно! Наш местный химический комбинат лет сорок, коптя небо, производил сельхозхимикаты, бытовые моющие средства, горючее для зажигалок, а также, по слухам, целый ряд закрытой продукции для нужд обороны. Все это хозяйство внесло свой вклад в увеличение озоновой дыры над нашим регионом и планетой в целом, а также образовало вышеупомянутое черное болото, где, по слухам, водились черти.

«А что, если покопаться в архивах, – думал я, лежа на диване, – да поговорить с бывшими рабочими, да взять анализы почвы и ядовитой субстанции из черных озер, да связаться с «зелеными», да ударить в набат, взывая к совести, да подоить сначала местных «новых», потом столичных, а потом выйти на международный уровень… Вот тогда – да!»