В последний год только Молли и Джим приезжали сюда, чтобы навестить ее. Остальные, похоже, забыли, что она жива, и Абагейл их понимала. Она пережила свое время. Превратилась в динозавра, который еще ходил по этой земле, тогда как его кости давно уже ждал музей (или кладбище). Она понимала, что они не хотят видеть ее, но не могла понять, почему они не хотят приехать и увидеть землю. Земли осталось не так уж много, несколько акров от первоначального участка Джона Фримантла, но эти акры принадлежали им, это была их земля. Однако ныне чернокожие утратили прежнее трепетное отношение к земле. Появились и такие, кто стыдился земли. Они перебрались в города, чтобы там строить свою жизнь, и у большинства, как у Джима, получалось очень даже хорошо… но как у нее щемило сердце, когда она думала обо всех этих чернокожих людях, отвернувшихся от земли!
В позапрошлом году Молли и Джим хотели поставить в доме сливной туалет и обиделись, когда она отказалась. Она пыталась объяснить так, чтобы они поняли, но Молли только повторяла снова и снова: «Матушка Абагейл, тебе сто шесть лет. Что, по-твоему, я чувствую, зная, что тебе приходится усаживаться там на толчок, когда в некоторые дни температура воздуха опускается до десяти градусов [127] ? Или ты не знаешь, что от холодового шока у тебя может остановиться сердце?»
«Когда Господь захочет прибрать меня, Он приберет», – отвечала ей Абагейл. Она вязала, и они, разумеется, думали, что она смотрит на спицы и не видит, как они закатывали глаза, глядя друг на друга.
На что-то соглашаться можно, на что-то – нет. Этого молодежь тоже никак не могла понять. В тысяча девятьсот восемьдесят втором, когда ей исполнилось сто лет, Кэти и Дэвид предложили Абагейл телевизор, и она согласилась его взять. У телевизора так приятно коротать время, если живешь в одиночку. Но когда приехали Кристофер и Сюзи и сказали, что хотят провести городскую воду, она отказалась, как отказалась от предложения Молли и Джима оборудовать дом сливным туалетом. Они спорили, убеждали ее, что воды в колодце немного и он пересохнет совсем, если повторится еще одно такое же лето, как в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом, когда Небраска изнывала от засухи. Подобное вполне могло случиться, но она настаивала на своем. Они, конечно же, думали, что у нее совсем съехала крыша и она впала в старческий маразм, однако Абагейл полагала, что голова у нее ясная, как и прежде.
Она поднялась с сиденья, высыпала в яму немного извести и медленно вышла на солнечный свет. Она содержала туалет в чистоте, но в таких местах воняло всегда, несмотря на старания.
Голос Бога шептал ей на ухо, когда Крис и Сюзи предлагали провести городскую воду… голос Бога шептал ей и раньше, когда Молли и Джим хотели снабдить ее фаянсовым троном с ручкой для спуска воды. Бог иной раз говорил с людьми; ведь говорил же Он с Ноем насчет ковчега, объясняя, какая у него должна быть длина, высота и ширина? Да. И она верила, что Он говорил с ней, не из горящего куста или огненного столба, но ровным, тихим голосом, который слышала только она: Эбби, тебе понадобится ручной насос. Наслаждайся своим лектричеством сколько хочешь, Эбби, но держи эти масляные лампы полными и следи за фитилями. И пусть кладовая всегда будет набита продуктами, как у твоей матери. И не позволяй молодым уговорить тебя на что-то такое, чего Я не одобрю, Эбби. Они – твои потомки, но Я – твой Отец.
Она остановилась посреди двора, глядя на море кукурузы, только в одном месте разорванное проселочной дорогой, которая уходила к Дункану и Коламбусу. В трех милях от ее дома дорога обретала твердое покрытие. Кукуруза в этом году уродилась на славу, и оставалось только пожалеть, что весь урожай достанется грачам. Она загрустила, подумав о том, что большие красные машины в этом сентябре останутся в ангарах. О том, что не будет в этом году ни лущения початков, ни танцев в амбаре. О том, что впервые за последние сто восемь лет не сможет увидеть, как в Хемингфорд-Хоуме лето уступит место ликующей, жизнерадостной осени, – потому что ее здесь не будет. Абагейл полностью отдавала себе отчет, что это лето она будет любить больше, чем любое другое, поскольку оно для нее – последнее. И в землю ей предстояло лечь не здесь, а на западе, в незнакомой стране. Это было грустно.
Волоча ноги, она добралась до качелей и привела их в движение. Эти качели из старой тракторной покрышки ее брат Лукас соорудил в тысяча девятьсот двадцать втором году. Веревку с тех пор меняли неоднократно, а вот покрышку – никогда. Тут и там проглядывал корд, на внутреннем ободе образовалась глубокая впадина в том месте, где покрышка соприкасалась с ягодицами многих поколений детей и подростков. В глубокой пыльной канаве под качелями трава давно уже зареклась расти, а на ветке, к которой была привязана веревка, кора стерлась полностью, обнажив белую древесную кость. Веревка чуть поскрипывала, и на этот раз Абагейл заговорила вслух:
– Пожалуйста, Господь, пожалуйста, если в этом нет крайней необходимости, я бы хотела, чтобы Ты отнял чашу сию от моих губ, если Ты можешь. Я старая, и я боюсь, и я хотела умереть здесь, в родном доме. Я готова умереть прямо сейчас, если Ты хочешь забрать меня. Воля Твоя будет исполнена, Господь, но Эбби – всего лишь уставшая, едва переставляющая ноги, старая черная женщина. Воля Твоя будет исполнена.
Ни звука, кроме поскрипывания веревки по ветке да вороньего карканья в кукурузе. Абагейл прижалась старым, морщинистым лбом к старой, потрескавшейся коре яблони, которую так давно посадил ее отец, и горько заплакала.
* * *
В ту ночь ей снилось, как она вновь поднимается на сцену «Грейндж-холла», юная и красивая Абагейл, уже три месяца как беременная, темная негритянская жемчужина в белом платье. Дер жа гитару за гриф, поднимается, поднимается, поднимается в этом замершем зале, ее мысли несутся бурным потоком, но одна остается четкой и ясной: Меня зовут Абагейл Фримантл Троттс, я хорошо играю и хорошо пою; я знаю это не с чужих слов.
В этом сне она медленно повернулась, посмотрела на белые лица, обращенные к ней, как многочисленные луны, на зал, залитый светом керосиновых ламп, отметила, что свет отражается от темных, чуть запотевших окон, а портьеры из красного бархата раздвинуты и подвязаны золотыми шнурами.
Крепко держась за эту четкую и ясную мысль, она начала играть «Скалу веков». Она играла и пела, зная, что голос у нее не нервный и напряженный, а точно такой, каким она слышала его на бесчисленных репетициях, глубокий и мягкий, словно желтый свет ламп, и она подумала: Я собираюсь расположить их к себе. С Божьей помощью я собираюсь расположить их к себе. Ох, люди мои, если вас мучает жажда, разве я не источу вам воду из камня? Я расположу их к себе, и Дэвид будет гордиться мной, и мама и папа будут гордиться мной, и я сама сделаю все, чтобы гордиться собой. Я источу музыку из воздуха и источу воду из камня…
Именно тогда она впервые увидела его. Он стоял в дальнем углу, позади всех, сложив руки на груди. В джинсах и джинсовой куртке, со значками-пуговицами на нагрудных карманах. В запыленных черных сапогах со сбитыми каблуками, которые выглядели так, будто отмерили немало темных и пыльных миль. Лоб белел, как свет газового рожка, щеки пылали радостным румянцем, глаза сверкали, как синие бриллианты, лучились инфернальным весельем, будто этот Сын Сатаны взялся за работу Криса Крингла [128] . Злая и пренебрежительная улыбка, почти оскал, оттягивала губы от зубов, белых, острых и ровных, напоминающих зубы ласки.