– О, как они там смеются! – вздохнул Фуке.
– А вы, монсеньор, вы больше уже не смеетесь?
– Я потерял способность смеяться, господин д’Эрбле.
– День празднества подходит.
– А деньги уходят.
– Не говорил ли я вам, что это моя забота?
– Вы мне сулили миллионы.
– Вы и получите их на следующий день после прибытия короля.
Фуке обратил на Арамиса пристальный взгляд и провел своей ледяною рукой по влажному лбу. Арамис понял, что суперинтендант сомневается в нем или думает, что не в его силах добыть обещанные им деньги. Мог ли Фуке поверить, что неимущий епископ, бывший аббат, бывший мушкетер, сможет достать подобную сумму?
– Вы сомневаетесь? – спросил Арамис.
Фуке улыбнулся и покачал головой.
– Недоверчивый вы человек!
– Дорогой д’Эрбле, – сказал Фуке, – если я упаду, то по крайне мере с такой высоты, что, падая, разобьюсь.
Потом, встряхнув головой, как бы затем, чтобы отогнать подобные мысли, он спросил:
– Откуда вы теперь, друг мой?
– Из Парижа. И прямо от Персерена.
– Зачем же вы сами ездили к Персерену? Не думаю, чтобы вы придавали такое уж большое значение костюмам наших поэтов.
– Нет, но я заказал сюрприз.
– Сюрприз?
– Да, сюрприз, который вы сделаете его величеству королю.
– И он дорого обойдется?
– В каких-нибудь сто пистолей, которые вы дадите Лебрену.
– А, так это картина! Ну что ж, тем лучше! А что она будет изображать?
– Я расскажу вам об этом позднее. Кроме того, я заодно посмотрел и костюмы наших поэтов.
– Вот как! И они будут нарядными и богатыми?
– Восхитительными! Лишь у немногих вельмож будут равные им. И все заметят различие между придворными, обязанными своим блеском богатству, и теми, кто обязан им дружбе.
– Вы, как всегда, остроумны и благородны, дорогой мой прелат!
– Ваша школа, – ответил ваннский епископ.
Фуке пожал ему руку:
– Куда вы теперь?
– В Париж, лишь только вы вручите мне письмо к господину де Лиону.
– А что вам нужно от господина де Лиона?
– Я хочу, чтобы он подписал приказ.
– Приказ об аресте? Вы хотите кого-нибудь засадить в Бастилию?
– Напротив, я хочу освободить из нее одного бедного малого, одного молодого человека, можно сказать – ребенка, который сидит взаперти почти десять лет, и все за два латинских стиха, которые он сочинил против иезуитов.
– За два латинских стиха! За два латинских стиха томиться в тюрьме десять лет? О, несчастный!
– Да.
– И за ним нет никаких других преступлений?
– Если не считать этих стихов, он столь же ни в чем не повинен, как вы или я.
– Ваше слово?
– Клянусь моей честью.
– И его зовут?
– Сельдон.
– Нет, это ужасно! И вы знали об этом и ничего мне не сказали?
– Его мать обратилась ко мне только вчера, монсеньор.
– И эта женщина очень бедна?
– Она дошла до крайней степени нищеты.
– Господи боже, ты допускаешь порой такие несправедливости, и я понимаю, что существуют несчастные, которые сомневаются в твоем бытии!
Фуке, взяв перо, быстро написал несколько строк своему коллеге де Лиону. Арамис, получив из рук Фуке это письмо, собрался уходить.
– Погодите, – остановил его суперинтендант.
Он открыл ящик и, вынув из него десять банковых билетов, вручил их Арамису. Каждый билет был достоинством в тысячу ливров.
– Возьмите, – сказал Фуке. – Возвратите свободу сыну, а матери отдайте вот это, но только не говорите ей…
– Чего, монсеньор?
– Того, что она на десять тысяч ливров богаче меня; она скажет, пожалуй, что как суперинтендант я никуда не гожусь. Идите! Надеюсь, что господь благословит тех, кто не забывает о бедных.
– И я тоже надеюсь на это, – ответил Арамис, пожимая с чувством руку Фуке.
И он торопливо вышел, унося письмо к Лиону и банковые билеты для матери бедняги Сельдона. Прихватив с собой Мольера, который уже начал терять терпение, он снова помчался в Париж.
На башенных часах Бастилии пробило семь; знаменитые башенные часы, как, впрочем, и вся обстановка этого ужасного места, были пыткой для несчастных узников, напоминая им о страданиях, которые им предстоят в течение ближайшего часа; часы Бастилии, украшенные лепкою во вкусе того времени, изображали святого Петра в оковах.
Наступил час ужина. Скрипя огромными петлями, распахивались тяжелые двери, пропуская подносы и корзины с различными кушаньями, качество которых, как мы знаем от самого де Безмо, находилось в прямой зависимости от звания узника.
Нам известны уже теории, разделяемые на этот счет почтенным Безмо, полновластным распорядителем гастрономических удовольствий и шеф-поваром королевской тюрьмы. Поднимаемые по крутым лестницам и набитые снедью корзины несли на дне честно наполненных винных бутылок хоть немного забвения заключенным.
В этот час ужинал и сам комендант. Сегодня он принимал гостя, и вертел на его кухне вращался медленнее обычного. Жареные куропатки, обложенные перепелами и, в свою очередь, окружающие шпигованного зайчонка; куры в собственном соку, окорок, залитый белым вином, артишоки из Страны Басков и раковый суп, не считая других супов, а также закусок, составляли ужин коменданта.
Безмо сидел за столом, потирая руки и не отрывая взгляда от ваннского епископа, который, шагая по комнате в высоких сапогах, словно кавалерист, весь в сером, со шпагою на боку, беспрестанно повторял, что он голоден, и выказывал признаки живейшего нетерпения.
Господин де Безмо де Монлезен не привык к откровенности его преосвященства ваннского монсеньора, а между тем Арамис в этот вечер, придя в игривое настроение, делал ему признание за признанием. Прелат снова стал похожим на мушкетера. Епископ шалил. Что касается де Безмо, то он с легкостью, свойственной вульгарным натурам, в ответ на несколько большую, чем обычно, непринужденность в обращении своего гостя, стал держать себя недопустимо развязно.
– Сударь, – обратился он к Арамису, – ибо называть вас монсеньором я, говоря по правде, сегодня вечером не решаюсь.
– Вот и хорошо, – сказал Арамис, – зовите меня, пожалуйста, сударем: ведь я в сапогах.
– Так вот, сударь, знаете ли вы, кого вы мне сегодня напоминаете?