В Клермонте Фрэнсис нашел Полли как всегда не поддающуюся ударам жизни и Нэда, который стал, пожалуй, еще более раздражающим. Он сидел, сгорбившись в своем кресле на колесах, ноги его были укутаны одеялом, и много и довольно глупо болтал. Наконец удалось добиться от Гилфойла окончательного расчета по остаткам доли Нэда в „Юнион таверне“. Это была жалкая сумма, но Нэд так бахвалился, словно получил целое состояние. Вследствие болезни язык его стал как бы велик для его рта, и он говорил с утомительной нечленораздельностью.
Когда Фрэнсис пришел, Джуди уже спала, и хотя Полли ничего не говорила, что-то подсказало ему, что девочка плохо себя вела и была рано отправлена в свою комнату. Мысли о Джуди еще больше опечалили его.
Было одиннадцать, когда он вышел от них. Последний трамваи в Тайнкасл уже ушел. Подавленный, уставший, опустив плечи под гнетом этой последней неудачи, Фрэнсис вышел на Глэнвил-стрит. Проходя мимо дома Нейли, он заметил, что двойное окно на нижнем этаже, в комнате Шарлотты все еще было освещено. На желтой шторе Фрэнсис разглядел смутные тени движущихся фигур.
Порыв раскаяния охватил его. Удрученный сознанием своего, как ему казалось, предвзятого отношения к семье Нейли, он вдруг захотел повидать их, снять ожесточение со своей души и искупить свою вину перед ними. Движимый этим желанием, Фрэнсис перешел улицу и взошел по ступенькам крыльца. Он поднял было руку к дверному молотку, потом передумал и повернул старинную дверную ручку. Фрэнсис приобрел привычку (общую для врачей и священников) заходить к своим больным без предупреждения.
Из спальни, выходящей в маленькую прихожую, шла широкая косая полоса света. Он тихонько постучал в дверь и вошел. Затем, будто внезапно окаменев, остановился.
Шарлотта лежала в постели на высоко взбитых подушках, перед ней был овальный поднос с грудкой цыпленка и драченой, и она жадно поглощала пищу. Миссис Нейли, закутанная в выцветший голубой халат, заботливо склонившись над ней, наливала ей крепкий портер.
Мать первая увидела Фрэнсиса. Она оцепенела на мгновение, а затем издала громкий крик ужаса. Схватившись рукой за горло, она уронила стакан и разлила портер на кровать.
Шарлотта подняла взгляд от подноса. Ее бледные глаза расширились. Она смотрела на мать, открыв рот, потом начала хныкать, соскользнула вниз на постели и закрыла лицо руками. Поднос с грохотом упал на пол. Никто не произнес ни слова. Горло миссис Нейли конвульсивно сжималось. Она сделала слабую бессмысленную попытку спрятать бутылку в складках халата; наконец, ловя ртом воздух, сказала:
— Я должна была как-то поддерживать ее силы… она столько перенесла… это портер для больных.
Ее испуганно-виноватый вид выдавал ее. Ему стало противно до тошноты. Фрэнсис чувствовал себя оскорбленным и униженным. Он с трудом нашел слова:
— Я полагаю, вы кормили ее каждую ночь… когда сестра Тереза уходила, думая, что она спит?
— Нет, отец! Бог мне свидетель! — миссис Нейли сделала последнее отчаянное поползновение отрицать всё, затем сдалась, окончательно потеряв голову.
— Ну, а если даже и так? Я не могла видеть, как мое бедное дитя умирает с голоду, нет, я не могла. Но миленький святой Иосиф!.. я никогда не допустила бы до этого, если бы знала, что из этого получится… все эти толпы… и газеты… я рада, что с этим теперь покончено… только… только не будьте слишком строги к нам, отец.
Он тихо сказал:
— Я не собираюсь судить вас, миссис Нейли.
Она заплакала. Фрэнсис терпеливо ждал, пока ее рыдания затихнут, сидя на стуле у двери и глядя на зажатую в руках шляпу. Глупость того, что она совершила, глупость, как ему казалось в этот момент, человеческой жизни вообще, ужасала его. Когда они обе успокоились, он сказал:
— Расскажите мне все.
Давясь и глотая слезы, Шарлотта рассказала ему всю историю.
Она прочла такую прекрасную книгу из церковной библиотеки о блаженной Бернардетте. Однажды, проходя мимо Мэриуэлла (это была ее любимая дорога), она заметила бегущую струйку воды. „Как странно“, подумала она. Потом ее поразило совпадение — эта струящаяся вода, Бернардетта, она сама… Это ее потрясло. Она сама не знает как, но ей уже стало воображаться, что она видела Пресвятую Деву. Она вернулась домой, и чем больше об этом думала, тем больше она уверялась, что так оно и было. Это страшно ее взволновало, она вся побелела и начала дрожать так, что ей пришлось лечь в постель и послать за отцом Мили. И прежде чем она успела подумать, она уже рассказала ему всю историю.
Всю ночь она пролежала в каком-то экстазе. Тело ее как бы одеревенело, стало твердым и негнущимся. На следующее утро, проснувшись, она увидела стигматы. У нее и раньше чуть что делались кровоподтеки, но это было совсем другое. Ну… это окончательно убедило ее. В течение всего того дня она отказывалась от пищи, просто отмахивалась от нее. Она была слишком счастлива, слишком взволнована, чтобы есть. К тому же ведь множество святых жили без пищи. Это стало у нее навязчивой идеей. Когда отец Мили и декан услышали, что она живет одной благодатью — может быть, так оно и было — это было чудесно. Ей оказывали такое внимание, словно она была невестой. Но, конечно, через некоторое время она страшно проголодалась.
Она не могла разочаровывать отца Мили и декана — они так на нее смотрели, в особенности отец Мили. Она сказала об этом только матери, и той пришлось придти ей на помощь. И каждую ночь она основательно ела, э иногда и дважды за ночь.
А потом… О Господи! это зашло еще дальше.
— Сначала, я вам уже говорила, отец, все было просто чудесно. Лучше всего было, когда девушки из братства молились на улице у меня под окном.
Но когда газеты подняли шум, она не на шутку испугалась. Честно говоря, она уже не рада была, что затеяла все это. Сестру Терезу тоже нелегко стало обманывать. Знаки стигматов на руках становились все бледнее, а ею самой вместо возвышенного и радостного настроения все больше овладевали уныние и подавленность.
Она закончила свою жалкую исповедь, такую глупую и пошлую, новым взрывом рыданий. Однако, это было и трагедией… трагедией идиотизма, свойственного всему человечеству.
Тут вмешалась мать.
— Ведь вы не выдадите нас декану Фитцджеральду, правда, отец?
Фрэнсис уже не сердился, он чувствовал только грусть и какое- то странное сострадание. Эх, если бы эта скверная история не успела так далеко зайти. Фрэнсис вздохнул.
— Я не скажу ему, миссис Нейли. Я ни слова ему не скажу, но… — он помолчал. — Боюсь, вам самой придется сделать это.
Она в ужасе смотрела на него.
— Нет, нет… нет, отец, сжальтесь!
Фрэнсис начал спокойно объяснять, почему они должны признаться, почему то, что задумал декан, не может быть построено на лжи, особенно такой, какая вскоре станет очевидной. Он утешал их, говоря, что разговоры о чуде, продолжавшемся девять дней, скоро затихнут, а там и вовсе о нем позабудут.