Надзиратель Коллинс привёл Артура в камеру № 273. Она находилась в третьей галерее. Артур вошёл. Камера имела в длину тринадцать футов, в ширину — шесть и была очень высока. Стены снизу до половины выложены жёлто-бурым кирпичом, выше же выбелены. В одной стене высоко прорезано крохотное оконце за толстой решёткой, — вряд ли это можно было назвать окном. Даже в яркие солнечные дни сквозь него проникало сюда очень мало света. Электрический шар в металлической сетке, который включали снаружи, в коридоре, тускло освещал камеру. Пол был цементный, и на этом цементном полу стоял эмалированный кувшин и параша. Зловоние, распространяемое сотнями этих параш, придавало тюрьме специфический запах.
Кровать представляла собой нары, в шесть футов длиной и в два с половиной фута шириной, с одеялом, но без тюфяка. Над этим ложем на выступе стены стояла эмалированная кружка, тарелка с ложкой и оловянным ножиком. Над выступом висели грифельная доска с грифелем, и под доской была предупредительно положена маленькая Библия.
Осмотрев все, Артур обернулся и увидел, что надзиратель Коллинс стоит у дверей, словно ожидая, чтобы он высказал своё мнение о камере. Губу он немного подобрал, голову нагнул вперёд. Но убедившись, что Артур не намерен говорить, он молча повернулся и вышел из камеры.
Когда за ним загремела дверь, тяжёлая дверь с решётчатым «глазком», Артур присел на край дощатых нар, которые должны были служить ему кроватью. Итак, он в тюрьме. Это — тюремная камера, и он заперт в ней. Он больше не Артур Баррас. Он — «номер сто пятнадцатый».
Несмотря на принятое решение, холодный ужас охватил его. Всё было хуже, гораздо хуже, чем он ожидал. На воле легко говорить развязно о тюрьме, не имея понятия, что она собой представляет, а вот когда попадёшь в неё, это уже не так просто. Жуткое место! Он обвёл взглядом тесную, слабо освещённую камеру. Нет, что там ни говори, это будет не так легко.
В семь часов принесли ужин. Это был ужин сверх программы, специально для новоприбывших, и состоял он из чашки жидкой овсянки. Несмотря на тошноту, Артур заставил себя поесть. Он ел стоя и, окончив, снова сел на край нар. Он знал, что думать опасно. Но что же больше делать здесь? Библии он не мог читать, на доске писать ничего не хотелось.
Он размышлял: «Отчего я здесь? Оттого, что отказался убивать, отказался пойти и воткнуть штык в тело другого человека где-то на безлюдной полосе земли во Франции». Его сюда посадили не за убийство, а за то, что он отказался совершить убийство.
Это было странно, прямо-таки забавно, но чем больше он об этом думал, тем менее забавным оно ему представлялось. Скоро у него начали потеть ладони — признак нервного расстройства. Пот тёк с его ладоней так, что, казалось, никогда не перестанет течь.
Вдруг неожиданный звук, что-то вроде воя, заставил его задрожать. Он доносился снизу, со дна тюремного колодца, с самой нижней галереи, где были камеры одиночного заключения. Звериный неудержимый вой, в котором не было ничего человеческого. Артур вскочил. Нервы его, как натянутые струны, трепетали, отзываясь на этот жуткий вой. Он напряжённо вслушивался. Вой усилился до нестерпимого crescendo. Затем внезапно прекратился. Оборвался почти насильственной внезапностью. Наступившее вслед за тем молчание, казалось, гудело догадками о том, каким образом был прекращён вой.
Артур зашагал взад и вперёд по камере. Он ходил быстро, все ускоряя шаг. Он ждал, что вой начнётся снова, но было тихо! Он почти бегал по бетонному полу своей клетки, когда вдруг зазвонил звонок и потух свет.
Артур остановился как вкопанный посреди камеры. Потом медленно снял в темноте своё штемпелёванное хаки и лёг на дощатые нары. Но уснуть не мог. Он доказывал себе, что сегодня нечего было и ожидать сна, но со временем он привыкнет к твёрдой доске. Пока же целый калейдоскоп горьких мыслей мелькал и кружился в его мозгу. Казалось, громадное колесо вертится, разрастается, заполняет камеру. В этом колесе кружились лица, сцены. Отец, Гетти, Ремедж, Трибунал, «Нептун», мертвецы в шахте, убитые, распростёртые на полях сражений, с мёртвыми, протестующими глазами, — все смешивалось и вертелось, вертелось быстрее и быстрее в этом страшном колесе. Артур влажными от пота руками цеплялся за край доски, ища опоры против этого хаоса. А ночь шла.
В половине шестого, когда было ещё темно, зазвучал тюремный колокол. Артур встал. Умылся, оделся, сложил одеяло и убрал камеру. Только что он кончил, как в замке повернулся ключ. Странный то был звук: лязгающий скрежет, словно два металла соприкасаются против их воли. Этот звук врезался в самый мозг. Надзиратель Коллинс бросил в камеру несколько мешков, в которых перевозят почту, сказав:
— Заштопайте их!
И с треском захлопнул дверь.
Артур поднял с пола мешки, куски грубой рыжей парусины. Он не знал, как их нужно штопать. И снова бросил их на пол. Он сидел и смотрел на эти парусиновые мешки до семи часов, когда опять заскрипел ключ и ему сунули через дверь завтрак. Завтрак состоял из жидкой, как вода, овсянки и куска чёрного хлеба.
После завтрака Коллинс просунул в приоткрытую дверь свою нескладную голову. Он внимательно посмотрел на незаштопанные мешки, затем, с любопытством, на Артура. Но не сделал никакого замечания. Он сказал только (и довольно мягко):
— Выходите на прогулку.
Прогулка происходила на тюремном дворе. Двор этот представлял собой квадрат грязного асфальта, окружённый стенами громадной высоты, и в конце было устроено возвышение в виде площадки, на которой стоял надзиратель, следя за арестантами, развинченной походкой проходившими мимо него. Он смотрел на их губы, следя, чтобы они не беседовали между собой, и время от времени орал: «Не разговаривать!» Но старые каторжники уже так наловчились, что умели разговаривать, не шевеля губами.
Посреди двора была уборная, металлический навес в виде кольца, подпёртый низкими столбами. Кружившие по двору люди поднимали руки в знак того, что просят у надзирателя разрешения сходить в уборную. Когда они находились в ней, над металлическим кольцом виднелись их головы, внизу — ноги.
Оставаться долго в уборной считалось большим развлечением, и этой привилегией пользовались только любимцы надзирателя.
Артур плёлся вслед за другими. В бледном свете раннего утра эта группа бредущих по двору людей казалась чем-то нереальным, жутко-нелепым, как группа сумасшедших. На лицах их была печать унижения, упорной мысли об одном и том же, угрюмой безнадёжности. Их тела пропахли мерзким запахом тюрьмы, их руки висели как неживые.
На два человека впереди себя Артур заметил Хикса, который ухмыльнулся ему через плечо как знакомому.
— Не хочешь ли завести дружка, парень? — спросил он, умудряясь незаметно произносить слова углом рта.
— Не разговаривать! — заорал надзиратель Холл с площадки. — Эй, вы, там, номер пятьсот четырнадцатый, не разговаривать!
Шагают вокруг двора снова и снова, кружатся, как колесо в ночном бреду Артура, кружатся вокруг непристойного центра — уборной. Надзиратель Холл — как погонщик на беговом круге, его голос щёлкает как бич: