В операционной очень жарко: слышится какое-то бульканье и шипение. У верхнего конца стола, на круглой белой табуретке сидит врач, дающий наркоз, а подле него — металлические цилиндры, и красные трубки, и громадный красный мешок. Этот врач тоже женщина, и лицо у неё спокойное и скучающее.
Подле стола стоят большие цветные бутылки с антисептическим раствором и подносы с инструментами, которые вынуты горячими из пышущих паром стерилизаторов. Инструменты подаются Хильде. Хильда, не глядя, протягивает свою чёрную резиновую руку, в неё кладут инструмент, и Хильда начинает им действовать.
Она немного наклоняется над столом. Почти невозможно увидеть то, что лежит на столе, потому что сестры теснятся вокруг, словно стараясь заслонить его. А это — Дженни, тело Дженни. И вместе с тем это не Дженни, не её тело. Все оно покрыто, закутано белым, словно ради большей таинственности; повсюду белые полотенца.
Только один правильный квадрат на теле Дженни оставлен непокрытым, и этот квадрат резко выделяется на фоне белых полотенец, потому что он красивого ярко-жёлтого цвета. Это сделала пикриновая кислота. И внутри жёлтого квадрата все и происходит, внутри этого квадрата Хильда орудует своими инструментами в гладких резиновых руках.
Сначала — надрез, да, сначала надрез. Ещё горячий, блестящий ланцет медленно проводит чёткую линию по ярко-жёлтой коже, и на коже появляются губы и улыбаются широкой красной улыбкой. Тонкие струйки чего-то красного брызжут из ухмыляющихся красных губ, а чёрные руки Хильды все движутся, движутся, сверкающие щипцы уже легли кольцом вокруг всей раны.
Новый надрез, всё глубже и глубже внутрь красного рта раны, который теперь уже не улыбается, а хохочет, — так широко раскрыты губы.
Затем рука Хильды погружается прямо в рану. Чёрная блестящая рука становится маленькой и острой, как чёрная блестящая головка змеи, и проникает глубоко. Похоже, будто хохочущий красный рот проглотил головку змеи.
Потом идут в ход другие инструменты, и щипцы в кольце ложатся близко друг на друга. Кажется, не разобраться в путанице инструментов, но это не так, здесь все необходимо и все математически точно. Лица Хильды за белой тюлевой маской разглядеть невозможно, но её глаза темнеют над белой маской, и взгляд их твёрд как сталь. Руки Хильды становятся продолжением её глаз. И они тоже неумолимы как сталь.
Да, тут закалка необходима. В операционной здоровое тело — разочарование, а больное бесстыдно в своём страдании. Следовало бы пустить мужчин в операционную, чтобы они увидели это последнее завершение — кровавую улыбку зияющей раны. Нет, бесполезно, совершенно бесполезно. Все слишком легко забывается. Даже вот сейчас, во время операции, рана уже теряет свою жуткость и, когда убраны инструменты, становится снова только тепло улыбающимся ртом, только красной улыбкой. Губы его смыкаются по мере того, как быстро накладываются швы. Хильда с замечательной ловкостью сшивает рану, и губы сжимаются в узкую складку. Теперь все почти окончено, зашито, забыто. Шипение и бульканье немного слабее, в комнате уже как будто не так жарко. Сестры не теснятся больше вокруг стола. Одна кашлянула в свою маску и разбила долгое молчание. Другая принялась считать окровавленные тряпки.
В прохладном высоком коридоре Дэвид стоял недвижимо, устремив глаза на матовые стёкла двери. И, наконец, дверь распахнулась, и появилось нечто вроде кровати на колёсах. Две сиделки везли её, и она катилась бесшумно на резиновых шинах. Сиделки не видели Дэвида, прижавшегося к стене, а Дэвид смотрел на Дженни, распростёртую на кровати. Лицо Дженни было повёрнуто в его сторону, красно и вздуто. Особенно веки и щеки сильно распухли, и казалось, что Дженни спит глубоким и блаженным сном пьяного. Щеки то надувались, то опадали, так как Дженни храпела. Волосы выбились из-под белого чепчика и были так спутаны, словно кто-нибудь их нарочно растрепал. У Дженни сейчас был совсем не романтический вид.
Дэвид смотрел, как закрылись вертящиеся двери палаты, пропустив кровать на колёсах, на которой везли Дженни в её комнату за палатой. Потом он повернулся и увидел Хильду, шедшую по спуску из операционной. Она подошла к нему.
Лицо у Хильды было холодное, презрительное, чужое. Она сказала отрывисто:
— Ну, все позади, и теперь она должна выздороветь.
Дэвид был ей благодарен за холодность: другой той был бы ему сейчас невыносим. Он спросил:
— Когда мне можно будет навестить её?
— Сегодня вечером. Она недолго была под наркозом. — Хильда подумала. — Часов в восемь она уже сможет принимать посетителей.
И на этот раз сухость её тона была приятна Дэвиду; ласковость показалась бы ему несносной, была бы нестерпимо унизительна. Что-то от твёрдости и холодного блеска хирургических инструментов оставалось в Хильде, и слова её резали как нож. Она не хотела стоять здесь в коридоре. Почти нетерпеливо рванула дверь в свой кабинет и вошла туда. Дверь осталась открытой, и хотя Хильда, казалось, забыла о нём, Дэвид последовал за ней. Он сказал тихо:
— Я хочу, чтобы вы знали, что я вам очень благодарен, Хильда.
— Благодарны! — Хильда ходила по комнате, брала со стола какие-то ведомости и клала их обратно. Под наружной холодностью она таила глубокое волнение. Единственной целью, к которой она стремилась, был успех операции, она внушала себе, что должна успешно выполнить эту операцию, показать Дэвиду своё искусство в полном блеске. А теперь, когда это было сделано, ей всё было противно. Её тонкая работа представлялась ей грубой и небрежной, она исцеляла только тело, не касаясь души. Что же толку от этого? Она чинила тело животного — и всё! Эта негодная женщина вернётся к мужу, здоровая только телом, по-прежнему больная духом. Эти мысли мучили Хильду ещё сильнее из-за её чувства к Дэвиду. То была не любовь, — о нет! — а нечто гораздо более утончённое и неуловимое. Дэвид был единственный мужчина, к которому когда-либо влекло Хильду. Одно время она почти внушила себе, что влюблена в него. Но это невозможно! Она не может любить никого. От сознания, что, как бы Дэвид ни нравился ей, она не может любить его, Хильде ещё тяжелее было возвращать ему эту женщину, эту Дженни.
Она круто обернулась к Дэвиду.
— Я буду здесь сегодня вечером в восемь часов, — сказала она. — И передам через кого-нибудь, можно ли вам её увидеть.
— Хорошо.
Она подошла к крану, пустила воду сильной струёй, наполнила стакан, скрывая волнение, выпила его весь.
— Теперь мне надо обойти палаты.
— Хорошо, — повторил Дэвид.
Он ушёл. Спустился вниз, вышел из больницы. В конце Джон-стрит вскочил в автобус, шедший к Бэттерси-Бридж, и, сидя в автобусе, углубился в свои мысли. Несмотря на всё, что Дженни сделала с ним и с самой собой, его радовало её спасение. Он никогда не мог совершенно отвернуться от Дженни, она всегда лёгкой тенью лежала у него на сердце. Все эти годы разлуки она смутно жила в его мыслях, он никогда её не забывал, и теперь, когда он снова нашёл её и всё, что было между ними, умерло, в нём упорно говорило странное чувство связанности с нею и каких-то обязательств перед нею. Он прекрасно видел, что Дженни — дрянное, заурядное, вульгарное создание. Знал, что она была уличной женщиной. Она должна была бы, естественно, вызывать в нём отвращение и ужас. Но он не мог так отнестись к ней. Странно: ему вспоминалось лишь всё то, что в Дженни было хорошего, минуты её бескорыстия, её внезапные добрые порывы, её щедрость, а особенно — медовый месяц в Каллеркотсе и настояния Дженни, чтобы он на её деньги купил себе костюм.