Мантисса | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Слушай, не будь таким вредным. Полежи рядышком со мной.

— Нет.

— Мы не будем больше разговаривать. Будем просто любить друг друга.

— Ни за что. Никогда.

Она закладывает руки за спину.

— Ну просто как друзья.

— Какие друзья?! Мы просто двое арестантов, запертых в одной камере. Из-за непереносимой мелкотравчатости твоего типично женского умишки.

— Я чувствую, что очень многим тебе обязана за то, что ты только что мне объяснил. А ты не даешь мне вознаградить тебя по достоинству.

— Нет уж, спасибо большое.

И так уже достаточно мягкий, тон ее становится просто умоляющим:

— Майлз, я ведь чувствую — ты втайне этого хочешь.

— Ничего ты не чувствуешь.

— Я буду с тобой такой же, какими были критские жены, когда их мужья вернулись после осады Трои. Они делали все, чтобы показать, как они соскучились. Это описание было в Ur-тексте [84] , но в сохранившихся памятниках в этом месте сплошь лакуны.

— Ты просто невозможна.

— Это жестоко!

— Я категорически заявляю, что меня не интересуют сексуальные извращения Древней Греции.

— А я чувствую, что на самом деле — интересуют. — Она на несколько мгновений замолкает. — Иначе ты не боялся бы посмотреть мне в глаза.

Он резко оборачивается:

— Да я нисколько не бо…

Кулачок у нее очень маленький, но правый апперкот нанесен снизу, от пояса, и не просто молодой женщиной, которая хоть и не атлетического сложения в прямом смысле слова, но может вполне гордиться своей физической подготовкой. Удар нанесен с удивительным профессионализмом, время точно рассчитано, так же точно рассчитано и попадание — прямо в подбородок. Можно заподозрить, что она наносит такой удар не впервые. Совершенно очевидно, что наибольший эффект достигается именно хорошо рассчитанной неожиданностью, ведь известно, что ее папаша предпочитал, чтобы его целенаправленные удары сыпались как гром с ясного неба. Голова мистера Майлза Грина резко откидывается назад. Рот широко раскрывается, глаза стекленеют, зрачки не фокусируются: он покачивается и медленно опускается на колени; с минуту пытается снова подняться, но затем, в результате весьма умелого и твердого толчка босой пяткой прелестной левой ноги, опрокидывается на изношенный ковер цвета увядающей розы. И лежит без движения.

III

Вот что, однако, рождает у многих убеждение, что существование бога трудно доказуемо. Они не способны подняться мыслями над предметами, воспринимаемыми посредством чувств; они настолько не привыкли рассматривать что бы то ни было без того, чтобы прежде не вообразить его себе — а ведь это есть способ мышления, применимый лишь к материальным объектам, — что все невообразимое кажется им непостижимым. Об этом явственно свидетельствует тот факт, что даже философы преподносят своим ученикам как максиму, что ничто не может быть воспринято умом, не будучи прежде воспринято чувствами… из чего, однако, следует, что концепции бога здесь вовсе нет места. Мне представляется, что те, кто пытается использовать воображение, чтобы постичь эту концепцию, ведут себя так, словно хотят воспользоваться зрением, чтобы слышать звуки или ощущать запахи.

Rene Descartés. Discours de la méthode [85]

Дочь Мнемозины взирает на свою жертву, задумчиво трогая кончиком языка костяшки все еще сжатых в кулачок пальцев. Некоторое время спустя — традиционные десять (хотя на этот раз никем не отсчитанных) секунд — она решительно перешагивает через простертое на полу тело и подходит к кровати; нажимает на кнопку звонка. Стоит ей лишь коснуться кончиком пальца его пластмассовой пуговки, как из девушки-боксера она моментально превращается в женщину-врача. Она снова — доктор Дельфи. Белый халат, грудной карман с торчащими из него ручками, именная планка, волосы стянуты в строгий узел тоненьким черно-белым шарфиком (венок из розовых бутонов исчез, как и хитон, висевший на часах с кукушкой), образ восстановлен до мельчайших деталей. Как и прежнее, сурово-холодное выражение лица. Ни следа нежности или поддразнивания.

И теперь, таинственным образом ре-преобразившись, она возвращается к недвижно лежащему на полу мужчине и опускается рядом с ним на колени. Словно спортивный врач на ринге, она поднимает кисть его руки — проверить пульс. Затем склоняется над лицом — он распростерт на спине — и приподнимает ему веко. И тут открывается дверь.

В дверях стоит пожилая медсестра, явно из тех, кто строго придерживается правил и никаких вольностей не допустит. В ее позе, во всем ее облике, прежде чем она успевает произнести хоть одно слово, видится абсолютная беспрекословность, уверенность в том, что она лучше всех в этом больничном мире знает, для чего существует и чем занят этот ее мир. Неодобрительно, без капли юмора, смотрит она сквозь очки на распростертое тело. Доктор Дельфи явно поражена. Довольно неуклюже для обычно столь грациозного существа, она поднимается с колен.

— Старшая… Я полагала, сегодня дежурит сестра Кори.

— Я тоже так полагала, доктор. Но, как обычно, ее невозможно отыскать.

Глаза ее снова обращаются на пациента.

— С этим тоже все как обычно, не правда ли?

— Боюсь, что так.

— У меня и так не хватает персонала. А пациенты вроде него доставляют нам больше хлопот, чем все остальные, вместе взятые.

— Хорошо бы вы прислали медбрата с носилками. Надо бы уложить его обратно в постель.

Старшая сестра мрачно кивает, но остается стоять, глядя на лежащего без сознания пациента с таким отвращением, будто перед ней — немытое подкладное судно.

— Вы знаете мое мнение, доктор. Таким необходимо гормональное лечение. Если не хирургическое вмешательство. В прежние времена мы с этим справлялись именно так.

— Я знакома с вашими взглядами, сестра, благодарю вас. Вы были настолько любезны, что изложили их нам довольно пространно на прошлом собрании сотрудников отделения.

Старшая сестра ощетинивается:

— Я должна заботиться о безопасности наших сестер.

Доктор Дельфи скрещивает руки на груди:

— Я тоже.

— Иногда мне приходит в голову мысль: а что бы подумал доктор Боудлер [86] , если бы он еще был жив? Про то, что делается в нашей больнице во имя медицины.