Все, что я знал тогда о современной Греции, было искажено двумя совершенно неверными представлениями. Все мое поколение было ослеплено подвигами горстки одиночек, сражавшихся бок о бок с мужественными бойцами греческого Сопротивления с 1939 по 1945 год. Аура современных героев каким-то образом оживила и украсила позолотой наши грезы о тех прекрасных собою, смелых и богоподобных andarte [169] и их подругах, которые когда-то обитали на горе Олимп. Мы понимали – нам с ними не сравняться, мое поколение не успело на войну против нацистов и опоздало к вспышкам мировой воинственности в Корее, Малайзии и прочих полыхнувших вслед за ними местах. Мы читали обо всех блистательных подвигах на Крите, как в провинции сегодня читают о громких событиях в Голливуде. Во все это было трудновато поверить, словно события происходили не совсем в реальности – во всяком случае, уж никак не в нашей реальности, – а скорее на страницах романа. Это давало нам возможность покачиваться на волнах в стране лотофагов [170] , а не жить в той реальности, где мы на самом деле обитали. И она, эта реальность, самым серьезным образом спутала мои представления во всем, что касалось школы (теперь уже закрытой), в которую меня забросила судьба, – это был колледж Анаргириоса и Коргиалениоса на острове Спетсаи. Теперь я понимаю, что это было заведение насквозь коррумпированное, и предполагать, что оно представляет собой микрокосм всей страны (как, боюсь, мне тогда поначалу казалось), было и глупо, и совершенно несправедливо.
Поначалу значительную часть времени в этой школе на Спетсаи я проводил, презирая многое – фактически большинство – из того, что казалось мне характерно греческим, особенно характерные черты культуры и социальной жизни страны. Половина того, чем приходилось жить на острове, казалась мне просто дурной шуткой. Жить почти в виду Микен и Эпидавруса, и великого множества других вершин древнегреческой истории, и быть замурованным в явно абсурдном подобии британской частной школы оказалось таким смехотворным, таким лобовым столкновением несовместимых ценностей, что многие мои английские коллеги, как я потом узнал, сломались под тяжестью этого несоответствия. Когда-то в Англии я был старостой своего класса во внешне похожей на эту частной мужской школе (в Бедфорде), и потребовался Оксфорд, экзистенциализм, к которому приметался еще и подобный пению сирен глас марксизма, плюс несколько лет в промежутке (его называют взрослением), чтобы стыдливо отречься от мелких триумфов моего личного прошлого. Школа в Спетсаи стала тошнотворной эмблемой старого режима, всеми силами цепляющегося за хоть какое-то подобие власти. Я не осознавал, до какой степени погрузился в среду твердолобых сторонников греческого правого крыла. Было прямо-таки честью оказаться уволенным из школы – как случилось со мной и многими моими коллегами, греками и англичанами, в 1953 году.
Мы – иностранцы на острове Спетсаи – сознавали, что попали в некое место сродни борделю в обществе, состоящем из самых разных людей, питающих надежду стать художниками. Порой казалось, что мы – перепуганные девственницы с севера, трепещущие на грани профессиональной проституции. Я был спасен от того, чтобы слишком поспешно скинуть с себя метафорические одежды, страстно влюбившись в страну, впоследствии прозванную мной agria Ellada, или природная Греция. Я безнадежно, непреодолимо влюбился в природную Грецию в первый же день после моего приезда в Афины. На Спетсаи я скоро понял, что жизнь в стенах инфантильно-бюрократической школы и жизнь в диких, заросших сосновыми лесами холмах острова и на его восхитительно пустынных песчаных берегах – это жизнь двух совершенно разных, фактически просто исключающих друг друга миров. Они существовали как бы на двух разных планетах, на полкосмоса отстоящих друг от друга.
Природная Греция была так прекрасна, что от этой красоты перехватывало дыхание и замирало сердце; почти все теперешние попытки передать ее в современном искусстве на этом фоне казались смехотворными и непристойными. В июне 1952 года я отправился на гору Парнас и совершенно неожиданно встретил там музу – у самого пика Лиакюра [171] ; она оказалась очень дальней родственницей – прапрапра…внучкой той Эрато, которую мне предстояло значительно позже придумать для моей «Мантиссы». На самом деле она была невероятно застенчивой и столь же недоверчивой молодой пастушкой, совершенно явно не пожелавшей сочувствовать глупой гордости англичанина, взобравшегося на не такую уж трудную гору. Взойти на Парнас – это всего лишь долгая прогулка, и особого альпинизма тут вовсе не требуется. Но Парнас дал мне тогда, как, вероятно, всякая попытка на него взобраться, неоценимый урок. Это и была реальная Греция, и единственно реальный свет. И до тех пор, пока я не решился познать – или хотя бы изредка иметь возможность воспроизводить в памяти – эти божественные высоты, я по-честному не должен был называть себя ни поэтом, ни писателем.
В последнее время я взялся перечитывать свои дневники начала 50-х: надеюсь, когда-нибудь они будут опубликованы именно в том виде, как я их тогда писал, – боюсь, мне вовсе не к чести, поскольку по большей части их, кажется, писал человек, попавший в рай земной, но сознательно и упрямо закрывавший на это глаза. Реальная Греция началась для меня в тот день 1952 года, когда я стоял на пике Лиакюра; а очень скоро вслед за тем (только что встретив по-крестьянски невозмутимую пастушку) я попал ногой в волчий капкан: полезное предупреждение со стороны Греции, что не следует воспринимать огромное счастье как нечто само собой разумеющееся.
Почти абсолютная моя неспособность разглядеть сквозь густой смог спетсайской школы, какова реальная Греция, и что она значит – не только для меня, но для всех, кто имел счастье туда поехать, – теперь меня ужасает и вызывает чувство стыда. Я много раз пытался передать природную душу Греции в стихах, и столько же раз мне это не удавалось, особенно в сравнении с многими греческими поэтами, такими, как Кавафи, Сеферис, Рицос, Элитис [172] и другими… к которым я вскоре почувствовал огромнейшее уважение. Мне только жаль, что я не знаю демотика настолько, чтобы ощутить истинный вкус их стихов. К этим поэтам я добавил бы малоизвестные (здесь, у нас в Британии, вечно плетущейся позади всех) произведения Стратиса Циркаса. Его трилогия 1960-1965 годов «Неуправляемые общества» («Akybemetes Politeies») должна, несомненно, считаться одной из важнейших работ XX века о современной Греции и о других уголках Европы вообще.