Облик виллы привел меня в замешательство. Она слишком напоминала Лазурный берег, была слишком чужда всему греческому. Белая и роскошная, как снега Швейцарии, она сковывала, лишала уверенности в себе.
По невысокой лестнице я поднялся на красную плитку боковой колоннады. Передо мной оказалась запертая дверь с железным молотком в форме дельфина. Ближние окна плотно зашторены. Я постучал; кафельный пол отозвался лающим эхом. Никто не открыл. Мы с домом молча ждали, потонув в жужжании насекомых. Я пошел дальше, обогнул южный угол колоннады. Здесь она расширялась, тонкие колонны стояли реже; отсюда, из густой тени, над вершинами деревьев, за морем открывались томные пепельно-лиловые горы… я ощутил то, что французы называют deja vu, будто когда-то уже стоял на этом самом месте, именно перед этим арочным проемом, на рубеже тени и пылающего ландшафта… не могу объяснить точнее.
В центре колоннады были поставлены два старых плетеных стула, стол, покрытый скатертью с бело-синим национальным орнаментом, на которой разместились два прибора: чашки, блюдца, большие, накрытые муслином тарелки. У стены — ротанговая кушетка с подушками; меж высокими окнами со скобы свисает надраенный колокольчик с выцветшей коричневой кисточкой, привязанной к языку.
Заметив, что стол накрыт на двоих, я конфузливо замешкался на углу, чувствуя типично английское желание улизнуть. И тут в дверях бесшумно возникла чья-то фигура.
Это был Конхис.
Я сразу понял, что моего прихода ждали. При виде меня он не удивился, на лице его появилась почти издевательская улыбочка.
Был он практически лысый, выдубленный загаром, низенький, худой, неопределенного возраста — то ли шестьдесят, то ли семьдесят; одет во флотскую голубую рубашку, шорты до колен, спортивные туфли с пятнами соли. Самым поразительным в его внешности были глаза, темно-карие, почти черные, зоркие; глаза умной обезьяны с на редкость яркими белками; не верилось, что они принадлежат человеку.
Молчаливо приветствуя меня, он вскинул левую руку, скользящим шагом устремился к изгибу колоннады (вежливая фраза застряла у меня в горле) и крикнул в сторону домика:
— Мария!
В ответ послышалось неясное оханье.
— Меня зовут… — начал я, когда он обернулся.
Но он снова вскинул левую руку, на сей раз — чтобы я помолчал; взял меня за кисть и подвел к краю колоннады. Его самообладание и порывистая уверенность ошарашивали. Он окинул взглядом пейзаж, посмотрел на меня. Сюда, в тень, проникал сладковатый, шафрановый аромат цветов, росших внизу, у гравийной площадки.
— Хорошо я устроился? По-английски он говорил без акцента.
— Прекрасно. Однако позвольте мне…
Коричневая жилистая рука опять призвала к молчанию, взмахом обведя море и горы на юге, будто я мог его неправильно понять. Я искоса взглянул на него. Он был явно из тех, кто мало смеется. Лицо его напоминало бесстрастную маску. От носа к углам рта пролегали глубокие складки; они говорили об опытности, властном характере, нетерпимости к дуракам. Слегка не в своем уме — хоть и безобиден, но невменяем. Казалось, он принимает меня за кого-то другого. Обезьяньи глаза уставились на меня. Молчанье и взгляд тревожили и забавляли: он словно пытался загипнотизировать какую-нибудь птичку.
Вдруг он резко встряхнул головой; странный, не рассчитанный на реакцию жест. И преобразился, точно все происходившее до сих пор было лишь розыгрышем, шарадой, подготовленной заранее и педантично исполненной с начала до конца. Я опять потерял ориентировку. Оказывается, он вовсе не псих. Даже улыбнулся, и обезьяньи глаза чуть не превратились в беличьи.
Повернулся к столу.
— Давайте пить чай.
— Я хотел попросить стакан воды. Это…
— Вы хотели познакомиться со мной. Прошу вас. Жизнь коротка.
Я сел. Второй прибор предназначался мне. Появилась старуха в черной — от ветхости серой — одежде, с лицом морщинистым, как у индейской скво. Она косо тащила поднос с изящным серебряным заварным чайником, кипятком, сахарницей, ломтиками лимона на блюдце.
— Моя прислуга, Мария.
Он что-то сказал ей на безупречном греческом; я разобрал свое имя и название школы. Не поднимая глаз, старуха поклонилась и составила все на стол. С ловкостью завзятого фокусника Конхис сдернул с тарелки лоскут муслина. Под ним были сандвичи с огурцом. Он разлил чай и указал на лимон.
— Откуда вы меня знаете, г-н Конхис?
— Мою фамилию лучше произносить по-английски. Через «ч». — Отхлебнул из чашки. — Когда расспрашивают Гермеса, Зевс не остается в неведении.
— Боюсь, мой коллега вел себя невежливо.
— Вы, без сомнения, все обо мне выяснили.
— Выяснил немногое. Но тем великодушнее с вашей стороны.
Он посмотрел на море.
— Есть такое стихотворение времен династии Таи. — Необычный горловой звук. — «Здесь, на границе, листопад. И хоть в округе одни дикари, а ты — ты за тысячу миль отсюда, две чашки всегда на моем столе».
— Всегда? — улыбнулся я.
— Я видел вас в прошлое воскресенье.
— Так это вы оставили внизу вещи?
Кивнул.
— И сегодня утром тоже видел.
— Надеюсь, я не помешал вам купаться.
— Вовсе нет. Мой пляж там. — Махнул рукой в направлении гравийной площадки. — Мне нравится быть на берегу в одиночестве. Вам, как я понимаю, тоже. Ну хорошо. Ешьте сандвичи.
Он подлил мне заварки. Крупные чайные листья были разорваны вручную и пахли дегтем, как все китайские сорта. На второй тарелке лежало курабье — сдобное печенье конической формы, обсыпанное сахарной пудрой. Я и позабыл, как вкусен настоящий чай; меня понемногу охватывала зависть человека, живущего на казенный счет, обходящегося казенной едой и удобствами, к вольному богатству власть имущих. Сходное чувство я испытал когда-то за чаепитием у старого холостяка преподавателя в колледже Магдалины; та же зависть к его квартире, библиотеке, ровному, выверенному, расчисленному бытию.
Попробовав курабье, я одобрительно кивнул.
— Вы не первый англичанин, который оценил стряпню Марии.
— А первый — Митфорд? — Цепкий взгляд. — Я виделся с ним в Лондоне.
Он подлил чаю.
— Ну и как вам капитан Митфорд?
— Не в моем вкусе.
— Он рассказывал обо мне?
— Самую малость. Ну, что… — Он не отводил глаз. — Сказал, что поссорился с вами.
— Общение с капитаном Митфордом доводило меня до того, что я начинал стыдиться своего английского происхождения.
А я-то решил, что раскусил его; во-первых, его выговор казался хоть и правильным, но старомодным, точно в последний раз он был в Англии много лет назад; да и наружность у него как у иностранца. Он был до жути — будто близнец — похож на Пикассо; десятилетия жаркого климата придали ему черты обезьяны и — ящерицы: типичный житель Средиземноморья, ценящий лишь голое естество. Секреция шимпанзе, психология пчелиной матки; воля и опыт столь же развиты, как врожденные задатки. Одевался он как попало; но самолюбование принимает и другие формы.