Юные годы | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я один бродил по окрестностям, уходя от дома за много миль. Я знал каждое гнездо, каждый кряж, каждую тропку, проложенную овцами в Уинтонских горах. Я удил рыбу в разлившихся реках, ловил камбалу и сайду в лиманах возле устья. Я наносил на карту неразведанные болота за Кряжем ветров, покрытые торфяником и вереском. Все лесничие знали теперь меня и предоставляли мне редкую привилегию — право беспрепятственно бродить где угодно. Коллекции мои разрастались. У меня появились чрезвычайно редкие экземпляры. Например, отлично препарированная почкующаяся гидра — очень любопытная: наполовину растение, наполовину живое существо, от тела которого в определенное время отделяется яйцо; было у меня и несколько нигде не зарегистрированных видов пресноводных медуз, а также великолепная стрекоза, именуемая Pantala flavescens, которая, насколько я мог выяснить, до сих пор не была обнаружена в Северной Британии. Благодаря этим скитаниям я никогда не жалел, что не мог провести каникулы «у моря», куда многие мальчики так стремились летом; воображение уносило меня далеко от этих скучных курортов, и вересковые заросли высоко в горах превращались для меня в дикие пампасы или в равнины Татарии, по которым я осторожно продвигался, вглядываясь в далекий горизонт, — а вдруг там появится… лама… или — увы! — какой-нибудь попавший в беду миссионер.

Да, приходится признаться в одном весьма печальном обстоятельстве: к этому времени я стал горячо верующим. Возможно, долгие часы одиночества укрепили во мне религиозный пыл. А скорее всего объяснялось это особенностями моей натуры: встретив препятствие, я, точно лошадь, везущая воз, напрягался изо всех сил и тянул. Через день, хотя это было мне очень нелегко, я прислуживал канонику Рошу во время мессы. Я был в наилучших отношениях с монахинями и шествовал с кадилом за процессией, которая при свете мерцающих свечей тянулась вокруг монастыря. В великий пост я совершал чудеса самоистязания. Я горячо благодарил всевышнего за то, что он включил меня в число своей верной паствы, и испытывал величайшую жалость к тем несчастным мальчикам, которые исповедуют не одну со мной религию и, уж конечно, обречены на погибель. Меня охватывала дрожь при одной мысли о том, что, если бы господь не был ко мне столь благостен, я мог бы родиться на свет пресвитерианцем или магометанином, и тогда у меня почти не было бы надежды на вечное спасение!

Хоть я и не намерен долго на этом останавливаться, должен все же сказать, что мои жертвы на алтарь религии отнюдь не кончились, и в календаре были дни, которых я, право, боялся — не столько из чувства физического страха, сколько из страха перед исступлением, овладевавшим моим духом. Скажу честно: Ливенфорд, как большинство шотландских городков, являл собой подобие маленького Везувия нетерпимости. Протестанты ненавидели католиков, католики не выносили протестантов, и обе секты недолюбливали евреев (которые в большинстве своем были выходцами из Польши и жили небольшой безобидной общиной в Веннеле). В день святого Патрика, когда все гордо щеголяли в трилистниках, а древний Орден гибернийцев шествовал, распустив знамена, по Главной улице позади трубачей с зелеными сумками через плечо, вражда между «голубыми» и «зелеными» разгоралась вовсю, выливаясь в неописуемые издевательства и бесчисленные драки. [10] Еще большее возбуждение царило двенадцатого июля, когда улицы заполняла процессия членов Оранжистской ложи — ордена приверженцев великого и славного короля Вильгельма; они тоже шли с оркестром и знаменами, а впереди на белой лошади ехал человек в цилиндре и оранжевом переднике, отороченном золотом, и возглашал: «Конец папству, рабству, мошенничеству!», — а толпа пела:


Эй, псы! Эй, псы, водой освященные!

Эй, псы, святой водой окропленные!..

Король Вильгельм весь папистский сброд

Сбросил в Бойне в водоворот. [11]

Достаточно мне было приподнять шляпу, проходя мимо церкви Святых ангелов, как кто-нибудь тотчас принимался меня высмеивать или издеваться надо мной; в дни же, когда на улицах кипела распря — особенно двенадцатого июля, — я бывал счастлив, если меня не избивали.

Но не подумайте, что я все время слонялся без дела, то отстаивая свою веру, то гоняясь за бабочками и умиленно преклоняясь перед святыми. Папа следил за тем, чтобы часы, свободные от школьных занятий, не пропадали у меня даром. С тех пор как я достиг того возраста, когда уже мог зарабатывать, он заставлял меня заниматься полезным трудом: в ту пору, о которой идет речь, я обязан был вставать каждое утро в шесть часов и на трехколесном велосипеде с фургончиком объезжать пустынные улицы, развозя свежие пирожки Бекстера еще не успевшему проснуться городку. Получая мое скромное жалованье, папа неизменно говорил, что теперь ему легче будет справиться с расходами: ведь кормить и содержать меня чего-то стоит, а потом, побледнев, взволнованно советовал маме еще урезать траты, хотя они и так были сведены до минимума. В последнее же время папа и вовсе взял в свои руки оплату месячных счетов и приводил в отчаяние торговцев, выклянчивая у них скидку или уговаривая хоть немного сбавить цену, если он делал покупки сам. Когда речь заходила о приобретении чего-то «полезного», он всегда рад был это купить, особенно если сделка представлялась ему выгодной; однако обычно в самую последнюю минуту некий инстинкт удерживал его от покупки, и он приходил домой с пустыми руками, зато, как он торжествующе объявлял, с деньгами в кармане…


Но тут победоносный клич моего противника заставил меня спуститься с облаков на землю. Пока я грезил, дедушка успел снять с доски две мои последние пешки.

— Я знал, что обыграю тебя, — прокудахтал он. — А ведь тебя считают самым умным парнем в городе!

Я быстро поднялся, чтобы он не мог заметить и, следовательно, неправильно истолковать радостный блеск, загоревшийся в моих глазах.

Глава 2

Все еще взволнованный и возбужденный, я помчался вниз. Я был свободен до восьми часов вечера — на это время у меня была назначена особая встреча, которую я ни за что не согласился бы пропустить. Я хотел было пойти на дневную лекцию с диапозитивами, чтобы немного успокоиться, но в моем кармане, вернее в кармане Мэрдока, не было ни гроша: я настолько вырос, что уже мог носить старые костюмы Мэрдока, которые он давно выбросил, а мама их благоговейно хранила, пересыпанные нафталином, в ящике на чердаке.

Я направился в чуланчик, где мама, сбрызнув водой пересохшее белье, гладила его на доске; волосы и глаза у нее еще больше потускнели, лицо еще больше вытянулось, и по нему пролегли усталые морщины, но выражение его по-прежнему было мягким и терпеливым. Я стоял и смотрел на нее многозначительным взглядом, от волнения у меня перехватывало дух.