Я застыл с остекленевшим взором, прислонившись к стене и бормоча:
— Эдмея! Эдмея! Эдмея!
И тут дверь склепа распахнулась.
Зоя и Грасьен услышали мой крик и поспешили в склеп, опасаясь, что со мной случилась беда.
— Оставьте меня! — воскликнул я. — Оставьте меня!
Они повиновались. Однако холодный ночной воздух, ворвавшийся сквозь приоткрытую дверь, остудил мой разгоряченный лоб.
Я не понимал, сон ли это или явь? Я огляделся, и мой взгляд остановился на Богоматери: она, казалось, улыбалась мне.
Я упал перед статуей на колени и, воздев глаза, взмолился с отчаянием:
— О Пресвятая Дева, о святая Мадонна, Матерь Божья, источник всех радостей, утешительница всех печалей, ты видишь, как я страдаю, сжалься же надо мной!
Воцарилась тишина. Я ждал с простертыми кверху руками, не сводя взгляда с Богоматери. Мне думалось, что подобные терзания и вера заслуживают чуда.
Внезапно посреди безмолвия прозвучал слабый, как легкое дуновение ветерка, голос, окликнувший меня по имени.
Я вскочил, словно ангел надежды потянул меня за волосы, и бросился к гробу.
Нет, то была уже не галлюцинация! Тело Эдмеи вздрогнуло от прикосновения моих губ и горячих слез, струившихся из моих глаз. Я взял любимую на руки и протянул ее к Богоматери с немой мольбой — одной из тех отчаянных просьб, что пересекают пространство и возносятся к Небу с быстротой падающей молнии.
Я был не в силах вымолвить хотя бы слово, но тот же голос снова произнес мое имя. Я понял, что не ошибся — я не только слышал голос своей возлюбленной, но и чувствовал, как он дрожит в ее теле.
Очевидно, продолжение чуда должно было свершиться на моей груди. Я бросился на диван, сжимая Эдмею в объятиях, и стал осыпать поцелуями ее глаза. Внезапно они открылись, и любимая посмотрела на меня растерянно, как ребенок после долгого сна. Усилием воли она стряхнула с себя узы, еще связывавшие ее с могилой, обвила мою шею руками и сказала:
— Макс, я знала, что ты придешь!..
В тот же миг дверь снова открылась и передо мной возникли растерянные лица Зои и Грасьена.
— О! Подойдите сюда скорее! — воскликнул я. — Эдмея жива! Она любит меня! Бог услышал наши молитвы!
Ничего не понимая, ни о чем не спрашивая, молодые люди с радостными возгласами упали к ногам Эдмеи.
Друг мой, Вы уже все поняли, не так ли? Вследствие потери крови физическое состояние Эдмеи резко ухудшилось, и она погрузилась в состояние каталепсии, как и в день своего первого причастия, когда виной тому было сильное душевное волнение.
Медики констатировали смерть, так как все признаки ее были очевидны.
К счастью, г-н де Шамбле, который получил письмо от нотариуса, извещавшего о том, что граф может получить сто тысяч франков, устроил похороны, не ожидая, когда истекут положенные по закону двое суток, и поспешил покинуть усадьбу.
Во время своих магнетических видений Эдмея видела, себя лежащей на постели, а также видела, как ее кладут в гроб и опускают в склеп, — таким образом, она поверила, что скоро умрет, точнее, заставила меня в это поверить.
Вот с чем было связано ее смутное предчувствие страшной беды, от которой мне было суждено ее спасти.
Очевидно, само Провидение внушило моей возлюбленной мысль попросить меня спуститься в склеп и отрезать ее волосы в том случае, если она не успеет прислать их мне перед кончиной.
Эдмея умерла для всех, за исключением трех человек.
Она была уверена в том, что Грасьен и Зоя сохранят ее тайну.
Отныне наше счастье зависело только от нас, и мы были должны сберечь его.
Мы с Эдмеей решили покинуть Францию.
Все уже было готово; в паспорт, который я собственноручно заполнил, оставалось лишь вписать после моего имени слова «путешествует с женой».
В полночь двухместная карета, запряженная почтовыми лошадьми, должна была подъехать к садовому домику со стороны улицы.
В комнате Зои осталась кашемировая шаль, из которой Эдмея хотела сделать мне плед для ног.
Зоя предложила графине пару своих туфель вместо белых атласных туфелек, в которых та лежала в гробу. Таким образом, дорожный костюм Эдмеи был бы завершен, и нам не пришлось бы возвращаться в усадьбу.
Грасьен должен был сохранить ключ от склепа и снова заколотить гроб гвоздями, чтобы никто не заметил, что он пуст.
Зоя побежала домой за туфлями, кашемировой шалью и плащом. Когда она принесла эти вещи, я укутал Эдмею в шаль и надел поверх плащ, в то время как Зоя обувала ее. Грасьен растерянно взирал на нас, еще не придя в себя после того, что случилось.
Затем мы помолились нашей дорогой заступнице Богоматери, горячо поблагодарив ее. Грасьен и Зоя убедились, что на кладбище и в его окрестностях никого нет, и мы вышли из склепа.
На верхней ступеньке лестницы мы остановились, жадно вдыхая свежий воздух. Эдмея обняла меня за шею, и я прижал ее к груди.
— Ты спас мне жизнь. — произнесла она, — и отныне моя жизнь принадлежит тебе. Возьми же ее.
Грасьен убрал подпорки и опустил надгробную плиту. Я поспешил увести любимую из обители смерти, которая, казалось, возвращала мне ее с сожалением.
Пять минут спустя мы снова сидели в оранжерейном домике, где несколькими часами раньше я томился в отчаянной тоске.
Эдмея сняла с себя подвенечный наряд, который Зоя обещала отвезти в Жювиньи, чтобы он ждал там в зеленой комнате нашего возвращения, и надела черное атласное платье, еще влажное от моих слез.
Вскоре шум подъехавшего экипажа и звон бубенцов заставили нас вздрогнуть.
Настал час расставания.
Мы расцеловали Зою и Грасьена, которые давно уже были для нас не слугами, а друзьями. Наш отъезд заставил их улыбаться, а не плакать: в зависимости от обстоятельств на одно и то же событие можно смотреть по-разному.
Три часа спустя мы прибыли в Вилье, наняли там лодку и добрались до Гавра, где пересели на пакетбот, отплывавший в Лондон. Разумеется, я заранее сделал приписку в паспорте, добавив к своему имени слова «путешествует с женой».
В Лондоне мы почувствовали себя в безопасности; впрочем, никто и не собирался нас преследовать.
Оттуда мы отправились на Мартинику, где приобрели прелестный дом и стали жить, наслаждаясь двойным счастьем — природой и любовью.
Только Грасьен и Зоя знали о нашем местонахождении. Мы оставили бедную Жозефину в неведении, опасаясь, что славная женщина проговорится. К тому же в старости человек становится более черствым — некоторое время кормилица оплакивала свою «милую крошку», а затем ее слезы иссякли, и, случайно вспоминая Эдмею, она лишь по привычке утирала кончики глаз красным клетчатым носовым платком.