Здесь прошло мое раннее детство, от рождения до двенадцати лет.
Матушка никогда не внушала мне: «Макс, надо учиться!» Она ждала, пока я попрошу ее об этом сам.
— Чем ты хочешь заняться? — спрашивала она.
Почти всегда я сам выбирал предмет, который хотел изучать.
Матушка приучила меня к тому, что часы работы казались мне временем отдыха. Она не заставляла меня учить историю, географию или музыку — она просто сама давала знания.
Никакой зубрежки: матушка лишь рассказывала мне об исторических событиях либо описывала ту или иную страну.
Ее слова отпечатывались в моей памяти, и утром я легко пересказывал то, что она говорила мне накануне.
Если матушка играла на фортепьяно какую-либо мелодию, я почти всегда мог воспроизвести ее на следующий день.
Вы понимаете, друг мой, что таким образом мы переходили от простых вещей к сложным?
Без трудностей тоже не обходилось, но они настолько правильно соизмерялись с моими силами, что я даже не замечал препятствий и легко преодолевал их.
Так, рисовать я выучился сам. Когда я был совсем маленьким, матушка дала мне в руки карандаш и сказала:
— Рисуй с натуры!
— Что мне рисовать? — спросил я.
— Все что хочешь: это дерево, эту собаку или эту курицу.
— Но я не умею.
— Попробуй!
Я пробовал. Мои первые наброски были нелепыми, но постепенно форма пробилась сквозь хаос и появился рисунок в зачаточном состоянии. Затем на нем проступили контуры, тени и, наконец, перспектива. Помнится, Вы часто удивлялись, с какой легкостью я могу сделать эскиз.
— Кто учил вас рисовать? — спрашивали Вы.
— Никто, — отвечал я.
До чего же неблагодарным я был! У меня были две терпеливые и нежные наставницы: моя мать и природа.
Я не боялся того, что обычно наводит ужас на детей, и чувствовал себя ночью так же спокойно, как днем. Кладбища вызывали у меня почтение, а не испуг.
В ту пору я вообще не ведал, что значит страх.
Матушка разрешала мне бродить по парку в любое время, так что я свыкся с ночными шорохами. Я понимал язык царства мрака не хуже, чем язык царства света: различал в темноте летящего козодоя так же легко, как ласточку днем, узнавал следы лисицы, как следы собаки, а пение малиновки и соловья было мне знакомо, как и пение коноплянки и щегла.
Вы нередко спрашивали меня:
— Почему вы не пишете? Почему не сочиняете стихов?
А я отвечал Вам наивно или, если хотите, надменно:
— Потому что я никогда не сравняюсь в стихах с Виктором Гюго, а в прозе — с Шатобрианом.
Я страдал не от отсутствия поэтического дара, а от недостатка техники. У меня было чуткое сердце, а не рука мастера; я испытывал чувства, но не решался излить их на бумаге.
Теперь Вы видите, что я все-таки взялся за перо и даже прислал Вам свою рукопись на двухстах тридцати страницах.
Но, подобно Метроману, я поздно начал писать.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, матушка поняла, что пора передать меня в мужские руки.
По ее мнению, законченное образование можно было получить только в столице. Она не желала со мной расставаться и поэтому решила переехать в Париж.
Она определила меня в коллеж Генриха IV и, чтобы я мог проводить с ней свободные от занятий дни, поселилась на улице Старой Дыбы.
И вот я стал, по-видимому, единственным исключением за всю историю коллежа: в течение семи лет, что я там учился, меня ни разу не оставляли после уроков из-за плохого поведения.
Ведь я знал, что меня ждет матушка.
Во время каникул мы с ней уезжали во Фриер.
О! Я был поистине счастлив, снова встречаясь с друзьями детства, а также видя знакомые вещи, собак, деревья и ручьи.
Еще в детстве матушка дала мне ружье, но в то же время препоручила меня нашему смотрителю — ловкому и осторожному человеку, который сделал из меня неплохого охотника, в чем Вы сами могли убедиться.
Вам известно, что там же, в коллеже Генриха IV, я познакомился с несчастным герцогом Орлеанским, у которого мы с Вами впоследствии встретились.
Настал 1830 год: его отец стал королем, а он — наследным принцем. Я был одним из его ближайших друзей; герцог позвал меня к себе и спросил, что он может для меня сделать.
Я откровенно признался, что мне неведомы честолюбивые побуждения. Я был необыкновенно счастливым ребенком; так что же могло помешать мне и дальше следовать той же безоблачной стезей?
Впрочем, я поблагодарил герцога за его расположение ко мне и сказал, что должен посоветоваться с матерью.
Вернувшись от принца, я рассказал матушке, что произошло.
— Ну, и что же ты решил? — спросила она.
— Ничего, матушка, а каково ваше мнение?
— Возможно, мои слова покажутся тебе странными, — отвечала она, — но я скажу тебе то, что подсказывает мне мое сердце и моя совесть.
Матушка произнесла это несколько торжественным тоном, к которому я не привык.
Подняв голову, я посмотрел на нее.
Она улыбнулась.
— Дружок, до сих пор я была для тебя женщина, то есть; твоя мать; позволь же мне стать на миг мужчиной, то есть твоим отцом.
Я взял ее за руки и поцеловал их.
— Говорите, — попросил я.
Матушка продолжала стоять. Я же сидел перед ней, подперев голову рукой и опустив глаза.
Я слушал ее голос, и он казался мне голосом Божьим, доносившимся с неба.
— Макс, — сказала она мне, — я знаю, что, согласно общепринятой точке зрения, мужчина должен избрать какое-либо занятие и посвятить ему свою жизнь. Я слишком слабое создание, и не мне с моим жалким умом спорить с данным мнением, даже если это всего лишь предрассудок, но я считаю, что прежде всего человек должен быть честным, избегать зла и творить добро. Наше благополучие ни от кого не зависит — мой годовой доход составляет сорок тысяч ливров. Отныне ты будешь получать двадцать четыре тысячи, а себе я оставлю шестнадцать.
— Матушка!
— Мне этого достаточно… Молодой человек, обладающий рентой в двадцать четыре тысячи ливров, конечно, всегда в состоянии одолжить другу, терпящему нужду, тысячу или полторы тысячи франков. Если мне потребуются такие деньги, я обращусь к тебе, дружок.
Я тряхнул головой, не решаясь поднять глаза, полные слез.
— Что касается карьеры, которую тебе следует избрать, — продолжала матушка, — это зависит от твоих склонностей, а не от расчета. Если бы у тебя был талант, я сказала бы: «Будь художником или поэтом!» — вернее, ты и сам, без моего разрешения, посвятил бы себя творчеству. Если бы у тебя было холодное сердце и хитрый ум, я сказала бы: «Будь политиком». Если бы сейчас шла война, я сказала бы: «Будь солдатом». Но у тебя доброе сердце и честный ум, поэтому я просто скажу тебе: «Оставайся самим собой и не изменяй себе». Почти на каждом поприще следует принимать присягу. Я тебя знаю: дав клятву, ты непременно сдержишь ее. Если же произойдет смена правительства, тебе придется уйти в отставку, и твоя карьера будет кончена… С годовым доходом в сорок тысяч ливров… (Тут я сделал протестующий жест.) Когда-нибудь у тебя будет такой доход, а пока, имея ренту в двадцать четыре тысячи ливров и умея расходовать деньги с толком, не следует чувствовать себя никчемным человеком. Ты отправишься путешествовать, ведь путешествия дополняют всякое разумное воспитание. Я знаю, что мне будет трудно с тобой расстаться, но я первая скажу тебе: «Уезжай от меня». Добиваться государственной должности или соглашаться на нее, когда ты владеешь достаточным состоянием, — это значит отнимать хлеб у какого-нибудь бедняги, который в нем нуждается. Как знать, возможно, благодаря месту, предложенному тебе, он мог бы осчастливить какую-нибудь женщину и завести двух-трех детей… Если же грянет революция и ты сочтешь, что твой ум, твое красноречие или твоя верность могут принести пользу отчизне, хорошенько подумай, прежде чем принять решение, чтобы никогда не отрекаться от него или изменять ему, а затем принеси в дар отчизне свою верность, свое красноречие и свой ум. Если Франции будет угрожать вражеское нашествие, протяни ей руку; если же она вдобавок потребует у тебя жизнь, отдай ей и то и другое, не думая обо мне. Женщина рожает сына не для себя, а для родины, и я всего лишь твоя вторая мать. Человеку с дурными задатками, развращенным умом и порочным сердцем нужна какая-нибудь цель, к которой бы он стремился. Но простой, честный и порядочный человек не получает готовых целей: он сам ставит их перед собой. Впрочем, не спеши, у тебя еще есть время. Обдумай как следует мои слова: это лишь советы, а не приказы.