— Да, и в самый разгар этих прекрасных замыслов нанесли удар отцеубийцы.
Ришелье отметил про себя вторую реплику, как и первую, ибо намерен был к ним вернуться, и продолжал:
— В такие славные времена недосуг заниматься литературой; при Цезаре не рождаются Горации и Вергилии, а если и рождаются, то творят лишь при Августе. Я восхищаюсь вашими воинами и законодателями, господин де Сюлли, — не презирайте же моих поэтов. Воины и законодатели делают империи великими, но блеск им придают поэты. Будущее, как и прошлое, — темная ночь; поэты — маяки в этой ночи. Спросите сегодня, как звали министров и полководцев Августа, и вам назовут Агриппу, все остальные забыты. Спросите имена тех, кому покровительствовал Меценат, вам назовут Вергилия, Горация, Вария, Тибулла… Изгнание Овидия — пятно на царствовании племянника Цезаря. Я не могу быть Агриппой или Сюлли, позвольте же мне быть Меценатом.
Сюлли с удивлением смотрел на гостя: десятки раз слышал он о надменной тирании Ришелье, и вот этот человек приходит напомнить Сюлли о славных днях его правления и повергнуть свое нынешнее величие к стопам величия прежнего.
Он вытащил из бороды зубочистку и, проведя ею по зубам, которые сделали бы честь молодому человеку, сказал:
— Ну-ну-ну, уступаю вам ваших поэтов, хоть они и не создают ничего замечательного.
— Господин де Сюлли, — спросил Ришелье, — как давно вы распорядились посадить вязы, что дарят тень нашим дорогам?
— Это делалось, господин кардинал, — отвечал Сюлли, с тысяча пятьсот девяносто восьмого по тысяча шестьсот четвертый год, то есть двадцать четыре года назад.
— Когда вы их сажали, были они такими прекрасными и могучими, как сегодня?
— Надо сказать, что им основательно досталось, моим вязам.
— Да, я знаю: народ, ошибающийся насчет самых лучших намерений, не подумал о том, что предусмотрительная рука великого человека хочет дать дорогам тень на благо усталым путникам, и вырубил часть деревьев. Но разве те, что остались, не выросли, не раскинули свои ветви, не оделись обильною листвой?
— О да, конечно, — радостно откликнулся Сюлли, — и когда я вижу оставшиеся такими могучими, такими зелеными, такими здоровыми, это почти утешает меня в утрате остальных.
— Так вот, господин де Сюлли, — сказал Ришелье, — то же с моими поэтами: критика вырубает одну их часть, хороший вкус — другую, но те, что остаются, становятся от этого лишь сильнее и одеваются более пышной листвой. Сегодня я посадил вяз по имени Ротру, завтра, возможно, посажу дуб по имени Корнель. Я поливаю свои посадки и жду. Не говорю о тех, что выросли без меня в пору вашего правления: Демаре, Буаробере, Мере, Вуатюре, Шаплене, Гомбо, Ресигье, Ламореле, Граншане, Баро и как их там… Не моя вина, что они плохо росли и вместо леса образовали лишь перелесок.
— Пусть так, пусть так, — подхватил Сюлли, — великим труженикам, ведь вас называют великим тружеником, господин кардинал, нужно какое-то развлечение; почему бы вам в свободное время не быть садовником?
— Да благословит Бог мой сад, господин де Сюлли, тогда он будет принадлежать всему миру.
— Но, в конце концов, — спросил Сюлли, — полагаю, что вы встали в пять часов утра не для того, чтобы делать мне комплименты и говорить о ваших поэтах?
— Прежде всего, я не вставал в пять часов утра, — улыбаясь, ответил кардинал. — Я еще не ложился, только и всего. В ваше время, господин де Сюлли, может быть, ложились поздно и вставали рано, но все-таки спали. В мое время уже не спят. Нет, я явился вовсе не для того, чтобы делать вам комплименты и говорить о моих поэтах. Но мне представился случай увидеть вас, и я не хотел его упускать. Я хочу поговорить с вами о двух обстоятельствах, о каких вы сами заговорили первым.
— Я говорил вам о двух обстоятельствах?
— Да.
— Я же ничего не сказал…
— Простите, но, когда я вам напомнил о ваших великих проектах, направленных против Австрии и Испании, вы сказали: «Эти проекты поссорили меня с королевой-матерью».
— Это так; разве она не австриячка по своей матери Иоанне и не испанка по своему дяде Карлу Пятому?
— Все верно; однако именно вам, господин де Сюлли, она обязана тем, что стала французской королевой.
— Я ошибся, дав этот совет королю Генриху Четвертому, моему августейшему повелителю. И впоследствии очень часто в этом раскаивался.
— Так вот, ту же борьбу, что вы вели двадцать лет назад, потерпев в ней поражение, я веду сегодня. Возможно, и меня, к несчастью для Франции, ждет поражение, ибо против меня две королевы: молодая и старая.
— По счастью, — сказал Сюлли с вымученной улыбкой, жуя зубочистку, — влияние молодой невелико. Король Генрих Четвертый любил слишком много, его сын любит недостаточно.
— Задумывались ли вы когда-нибудь, господин герцог, над этой разницей между отцом и сыном?
Сюлли насмешливо посмотрел на Ришелье, будто спрашивал: «Ах, и вы задались этим вопросом?»
— Между отцом и сыном… — повторил он со странной интонацией, — да, задумывался, и очень часто.
— Ведь вы помните, отец был сгустком энергии; проделав за день двадцать льё верхом, вечером он играл в мяч; был всегда на ногах, на ходу проводил заседания Совета, на ходу принимал послов; охотился с утра до вечера; увлекался всем, играл, чтобы выиграть, и плутовал, когда выигрывать не удавалось, правда, возвращал нечестно выигранные деньги, но не мог удержаться от плутовства; обладал чувствительными нервами, всегда улыбался, но эта улыбка близка была к слезам; был непостоянен до безрассудства, но в малейший каприз вкладывал, по крайней мере, половину сердца, обманывал женщин, но чтил их. Он при рождении получил тот великий небесный дар, что заставил святую Терезу оплакивать Сатану, умеющего только ненавидеть: он любил.
— Вы знали короля Генриха Четвертого? — удивленно спросил Сюлли.
— В молодости я видел его раз или два, — отвечал Ришелье, — только и всего. Но я внимательно изучал его жизнь. И вот взгляните на его сына, противоположного ему: он медлителен, как старик, мрачен, как покойник; не любит ходить, стоит неподвижно у окна и смотрит невидящим взглядом; охотится, как автомат, играет без желания выиграть и не огорчается проигрышем; много спит, мало плачет, не любит ничего и — что еще хуже никого.
— Я понимаю, — сказал Сюлли, — вам не удается влиять на этого человека.
— Напротив, ибо наряду со всем этим у него есть два достоинства: гордость своим саном и ревностное отношение к чести Франции. Это две шпоры — ими я его подгоняю; и я привел бы его к величию, если бы его мать не вставала все время у меня на пути, защищая Испанию или поддерживая Австрию, в то время как я, следуя политике великого короля Генриха и его великого министра Сюлли, собираюсь атаковать этих двух извечных врагов Франции. И вот я пришел к вам, мой учитель, к вам, кого я изучаю и кем восхищаюсь, особенно как финансистом, пришел просить вашей поддержки против этого злого гения, вашего прежнего и моего нынешнего врага.