Страшный ремень оставил на его теле синеватый и кровоточащий след; только тогда Цермай узнал того, кто посмел встать между его гневом и вызвавшим этот гнев животным.
— Харруш! — воскликнул он.
Это в самом был Харруш, в тех же отрепьях, которые с одинаковой гордостью выставлял напоказ среди окружавшего его великолепия и среди гостей Меестер Корнелиса.
Получив удар, он остался спокойным и невозмутимым, и, если бы не след на его лице, можно было бы подумать, что яванец ударил бронзовую статую.
— Чем Маха навлекла на себя гнев своего господина? — холодно спросил он.
Цермай показал пальцем на рану; затем, словно устыдившись того, что перед слугами унизился до объяснений, ответил:
— Какое тебе дело? Разве Маха не принадлежит мне? Когда ты, гебр, принес мне ее, не заплатил ли я тебе сполна условленную между нами цену? Я купил право убить ее и хочу, чтобы она умерла. Насколько мне известно, наши возлюбленные хозяева, голландцы, не распространили на пантер этого острова преимуществ своих законов о рабах; нам не запрещено распоряжаться их существованием, как запрещено посягать на жизнь невольников.
— Ты напоминаешь о полученных мной деньгах, Цермай? Но думал ли ты когда-нибудь о трудах, об опасностях, каким я подвергался, чтобы заслужить их? Послушай; знаешь ли ты, как для того, чтобы найти Маху, я семь дней шел по лесу Дживадала, куда без дрожи не войдет и самый смелый охотник, где из каждого куста, цепляющегося за вашу одежду, когда вы проходите мимо него, с каждой лианы, раскачивающейся над вашей головой, из-за каждого едва видного в темноте ствола дерева, из-под каждого сухого листа, хрустнувшего под вашими ногами, может вылететь, выползти, выскочить нечто ревущее, свистящее и визжащее, нечто имеющее тысячу имен, но для одинокого путника, каким был я, означающее лишь одно… смерть? Знаешь ли ты, что с того часа, как равенала открывает свои спасительные коробочки измученному жаждой путешественнику, и до того, как она закрывает их, я, притаившись, сидел на ветке, ненадежно укрывшись за стволом бендуба, подстерегая минуту, когда мать покинет свое логово; что в течение этих шести смертельных часов я был во власти грозного зверя; что, если бы ветер переменился, если бы он занес в пещеру запах врага, — ни крис, ни отвага, в которой ты не сомневаешься, не спасли бы Харруша? Знаешь ли ты, что в логове, куда он вошел, с каждым шагом под ногами перекатывались кости; что, когда, положив трех детенышей пантеры в подол саронга, он убегал, словно вор, не прошло и получаса, как позади него раздался грозный рев? Это был не крик голодного льва, не глухое рычание тифа, которому помешали охотиться. Этот отдаленный гром, раскаты которого раздавались под священными сводами Дживадала, был душераздирающим воплем материнской утробы, голосом, кричавшим в воздух: «Ты отнял у меня детей! Горе тебе!»
В лесу царил такой ужас, что олени, лани, кабаны и газели перестали бояться человека и бежали рядом со мной. Змеи скользили во мхах, птицы прятались в листьях; казалось, и сами листья дрожали в испуге.
Я бежал, задыхаясь.
Вскоре все лесные жители исчезли, потому что рев приближался. Я остался один.
Ах, Цермай! Я помню все, словно это было вчера, и, стоит мне об этом подумать, чувствую, как волосы на моей голове встают дыбом. Позади меня ветки трещали, как будто сквозь чащу продиралось стадо неприрученных буйволов. Страх леденил мою кровь, красный туман застилал глаза, я шатался как пьяный, мне казалось, что горячее дыхание могучего зверя обжигает мне плечи! Инстинктивно я вытащил крис из ножен. Затем, не желая умереть неотомщенным, я взял одного из детенышей и собирался размозжить ему голову о ствол дерева; малыш заскулил от боли, и мать ответила ему воплем, от которого все мои мускулы задрожали, как струны гитары под рукой бедайя; пальцы мои разжались, и маленькая пантера упала на траву!
Ормузд отнял у смерти одного из своих детей, благословенно будь его имя!
Вместо того чтобы броситься на меня, пантера подобрала своего детеныша и, даже в ярости оставаясь матерью, хотела поместить его в безопасное место, прежде чем отнять у похитителя двух других. Я бросился в лес, продолжая свой безумный бег, но чутье зверя вело его по моему следу вернее, чем по следу оленя ведет охотника его глаз, каким бы острым он ни был; вскоре она снова стала преследовать меня, мне пришлось пожертвовать добычей во второй раз; и, если бы на моем пути не встретилась река Чиливунг, если бы я не сумел, бросившись в волны, обмануть проницательность матери, быть может даже бросив Маху, последнего из ее детенышей, я не уберег бы себя от гнева пантеры! Что же, Цермай, ты и теперь считаешь, что несколько золотых монет, брошенных тобой, оплатили мои труды и за мной не сохранилось право сказать: «Не убивай несчастное животное, за которое я едва не заплатил жизнью?»
— Если плата, которую ты получил тогда, кажется тебе недостаточной, назначь сам цену, которую ты желаешь: сын сусухунанов не хочет быть ни у кого в долгу.
— Я прошу у тебя жизнь Махи.
— Нет.
— Цермай, ты ударил меня по лицу, меня — не одного из твоих робких и трусливых яванцев, меня — свободного сына Ормузда; пощади Маху, и я все забуду.
Цермай с глубоким презрением взглянул на гебра.
— Нет, — ответил он. — Маха пролила кровь своего хозяина, Маха должна умереть, и она умрет, клянусь священной гробницей Мекки!
— Маха, играя, задела твою щеку, Цермай, — понизив голос, произнес заклинатель змей. — Прибереги твой гнев для того, кто не позволяет закрыться в твоем сердце ране куда более глубокой, чем та, которую Маха оставила на твоей щеке.
Брови Цермая сошлись, на лбу появились складки; задумавшись, он жестом отослал всех слуг.
— Ты имеешь в виду Нунгала! — сказал он гебру. — Да, он вернулся сегодня, как обещал месяц тому назад; он вернулся с более наглыми, чем когда-либо, угрозами; напрасно я предлагал ему все, что осталось от сокровищ сусухунанов, моих предков, — он пренебрег моими дарами, он хочет, чтобы я отдал ему цветок моего гарема, прекрасную желтую девушку с черными глазами.
— И Цермай, верно соблюдая клятву, сделает то, чего хочет Нунгал, — расстанется с жемчужиной Индостана?
— Возможно, — сказал яванский принц; казалось, он о чем-то размышлял; помолчав несколько минут, он продолжил: — Харруш, ты сказал мне, что тот, кто сегодня зовется Нунгалом и командует морскими бродягами, — бакасахам, один из тех нечистых духов, которые с помощью демона похитили у Создателя луч его великого могущества, один из тех вампиров, что черпают в крови своих жертв вечность посвященного злу существования; но в то же время ты сказал мне, что сила, соединившись с хитростью, может одолеть проклятого бакасахама. Харруш, хочешь ли ты помочь мне в этой борьбе?
— Ты ненавидишь Нунгала, но ты боишься его: у тебя нет силы.
— Нет, я его не боюсь; он угрожал мне, и ты сам видел, что он ушел с пустыми руками.
— Не все ли равно Нунгалу! Сегодня ты сказал ему «нет», а завтра будешь умолять его принять от тебя то, в чем накануне отказал ему. Время работает на повелителя морских бродяг.