Вернувшись домой, он сел за стол, написал прошение об отставке и в тот же день отправил его Бонапарту.
Первый консул, узнав руку Шатобриана на конверте, несколько раз повертел письмо в руках, не открывая его.
Наконец он распечатал конверт, прочел и, в раздражении бросив письмо на стол, произнес:
— Тем лучше! Мы никогда бы не смогли понять друг друга; он — только прошлое; а я — будущее.
Г-жа Бонапарт имела основания беспокоиться о том, какой эффект произведет новость о смерти герцога Энгиенского.
Париж ответил на крики газетчиков ропотом неодобрения.
Нигде и никто не говорил о «приговоре» герцогу Энгиенскому, говорили об «убийстве».
Никто не верил в виновность принца, а к его могиле началось настоящее паломничество.
Конечно, в замке позаботились о том, чтобы скрыть это место, устроив газон, похожий на соседние, и никто не смог бы догадаться, где похоронен бедный принц, если бы не собака, всегда лежащая в одном и том же месте. Взоры паломников застывали на могиле, пока слезы не застилали их. Тогда вполголоса они начинали звать:
— Фидель! Фидель! Фидель!
Бедное животное отзывалось на эти доброжелательные призывы долгим печальным воем.
Однажды утром люди не нашли собаки на привычном месте. Фидель, беспокоивший полицию, исчез.
Вернемся к Пишегрю. Вначале он все отрицал, но, опознанный лакеем Моро как именно тот человек, который тайно приходил к его хозяину и которого тот встречал с почтением, точнее, с непокрытой головой, перестал запираться и разделил участь Жоржа.
По прибытии в Тампль Пишегрю выделили камеру на первом этаже [162] . Изголовье его кровати находилось напротив окна, так что оконная форточка служила ему лампой, когда он хотел читать в кровати; снаружи перед окном стоял часовой, который мог видеть все происходящее в камере.
Камеры Кадудаля и Пишегрю разделял небольшой коридор. Вечером одного из жандармов запирали в этом коридоре, ключ от которого отдавали привратнику; жандарм как бы запирал самого себя. Он мог поднять тревогу и попросить помощи только через окно.
Часовой, дежуривший у входа во двор, передавал сигнал тревоги караульному, который, в спою очередь, должен был передать его привратнику.
Какое-то время в камере Пишегрю находились еще два жандарма, не спускавшие с него глаз. Более того, его отделяла только перегородка от камеры г-на Буве де Лозье, который, как мы помним, уже пытался повеситься. Наконец, в трех-четырех шагах, в нравом вестибюле помещалась камера Кадудаля, дверь в которую была открыта днем и ночью. Два жандарма и капрал постоянно наблюдали за ним.
В разговоре с г-ном Реалем Пишегрю попросил, чтобы смущающих его стражей убрали из камеры.
Просьбу передали Бонапарту. Тот пожал плечами:
— К чему напрасно ему надоедать? Ведь жандармы находятся гам, чтобы помешать ему покончить с собой, а не помешать ему спастись.
Но человек, всерьез замышляющий самоубийство, всегда достигает своей цели.
Пишегрю предоставили перо и чернила: он работал.
Тс предложения, которые ему сделали относительно обустройства Гвианы, чрезвычайно вдохновили Пишегрю; несомненно, с его двойным воображением стратега и ученого, с воспоминаниями, которые он сохранил о походах и охоте в глубине побережья, он уже видел себя занятым работой и был счастлив.
Но и мнение Бонапарта, что Пишегрю принял какое-то роковое решение, не было лишено оснований.
Маркиз де Ривьер рассказывал г-дам Реалю и Демаре, как однажды, когда он и Пишегрю бродили как-то вечером по Парижу, меньше опасаясь быть схваченными на улице, чем по возвращении домой, генерал вдруг остановился и со словами:
— Ей-богу же, бесполезно идти дальше, остановимся здесь, — и приставил пистолет к своему виску.
Г-н де Ривьер схватил Пишегрю за руку и отвел пистолет от его головы. Он считал, что именно тогда у генерала родилась мысль убить себя.
В тот раз он привел генерала к одной даме, которая предоставила ему убежище; она жила на Ореховой улице. У нее, положив на стол кинжал, Пишегрю произнес:
— Еще один такой вечер, и все будет кончено [163] .
Шарль Нодье в своих воспоминаниях о Революции рассказывает забавный анекдот, который выглядит предчувствием того, что через одиннадцать лет произойдет в Тампле.
Он носил, как всякий офицер штаба у Пишегрю, галстук из черного шелка, туго завязанный у ворота. Противостоя чудесам того времени, когда носили громоздкий галстук а-ля Сен-Жюст, молодой человек приучился завязывать свой справа на один узел.
По распоряжению Сен-Жюста все ложились спать одетыми. Пишегрю и два его секретаря спали в одной комнате на брошенных на пол матрасах.
Пишегрю спал мало, ложился последним обычно только в три-четыре часа утра.
Однажды Нодье спал особенно беспокойно, и в ночном кошмаре ему привиделось, что его душат индейские воины. Нодье почувствовал, что чья-то рука легла ему на шею и ослабила узел на галстуке. Он проснулся и увидел, что перед ним на коленях стоит генерал.
— Это вы, генерал? — спросил он. — Я вам нужен?
— Нет, напротив, — ответил тот, — это я тебе был нужен: ты стонал и жаловался, я сначала не мог понять причины. Когда носишь такой, как у нас, тугой галстук, надо позаботиться ослабить его перед сном; если позабыть об этой предосторожности, можно задохнуться и умереть. Это своего рода способ самоубийства [164] .
Когда в одно из своих посещений г-н Реаль осведомился у Пишегрю, не нуждается ли он в чем-нибудь, тот ответил:
— Да, в книгах.
— Исторических? — уточнил Реаль.
— Конечно же, нет! Вся история у меня в голове; пришлите мне Сенеку; я нынче игрок.
— Генерал, — смеясь, заметил г-н Реаль, — игрок просит дать ему Сенеку, только проигравшись вчистую. Это не ваш случай [165] .
Тогда же Пишегрю попросил, чтобы ему передали и отобранный у него портрет, который был ему особенно дорог. Сенеку прислали, и г-н Демаре собирался присоединить к книге портрет, когда кто-то заметил ему, что портрет, отобранный при обыске, должен вместе с другими вещами фигурировать на суде.