— Помилуй, помилуй нас, визирь! — вскричала Василики. — Государь, мы не из этого несчастного города; мы из Стамбула и ничем не заслужили твоего гнева. Государь, я несчастная девушка; прими меня к себе в невольницы, я отдаюсь тебе; спаси только мать мою…
Визирь обернулся к ней; гречанка стояла на коленях; волосы ее были распущены, покрывало развевалось по ветру; ока была прекрасна в эту минуту. Али поглядел на нее и протянул к ней руку.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Василики, — отвечала девушка.
— Прекрасное имя: оно значит царица. С этих пор, Василики, ты будешь царицею моего гарема. Приказывай, я сделаю все, что тебе угодно.
— Ты не шутишь, не смеешься надо мною, визирь? — спросила Василики, дрожа всем телом и посматривая то на него, то на меня.
— Нет, нет! — вскричал я. — У Али сердце льва, а не тигра; он мстит тем, которые его оскорбляли, но щадит невинных. Визирь, эта девушка не из Кардики; года два назад я освободил ее в Константинополе; не отказывайся от своих слов.
— Что сказано, то сказано; успокойся, Василики, — отвечал паша. — Покажи мне свою мать, и вы будете жить у меня во дворце.
Василики вскочила с радостным криком; побежала опять к толпе женщин и привела свою мать; обе они упали на колени. Али поднял их и сказал мне:
— Сын мой, я поручаю их тебе; ты мне за них отвечаешь: возьми конвой, и чтобы никто не смел их тронуть.
Я все забыл, и страшное зрелище, которое видел утром, и то, которое было теперь перед моими глазами; схватил руку Али и поцеловал ее; потом взял десяток человек стражи и отправился в Либаово, везя с собою Василики и ее мать.
На другой день утром мы поехали в Янину. Когда мы проезжали через площади, герольд кричал:
— Горе тем, которые дадут убежище, платье или хлеба женщинам, девушкам и детям из Кардики. Хаиница обрекла их скитаться по лесам и горам и достаться в добычу диким зверям. Так Хаиница отмщает за мать свою, Хамко.
Весть об этой ужасной экспедиции уже разнеслась по всему пути, и каждый, трепеща за самого себя, приветствовал пашу с исполнением праведного суда его. Перед воротами Янины ожидали Али-Тебелени все его невольники, льстецы и придворные; завидев его издали, они огласили воздух восклицаниями, называя его великим, мудрым, правосудным. Али остановился, чтобы отвечать им; но когда он хотел говорить, один дервиш протолкался сквозь толпу и стал прямо против него. Паша затрепетал при виде его бледного, изнуренного лица и протянутой к нему руки.
— Что тебе надобно? — сказал Али.
— Узнаешь ли ты меня? — спросил дервиш.
— Да, ты тот, которого зовут святым из святых; ты шейк Юсуф.
— А ты, — отвечал дервиш, — ты тигр этерский, волк тебелинский, шакал янинский. Ковры, по которым ты ступаешь, обагрены кровью твоих братьев, детей, жен; на каждом шагу ты попираешь могилы существ, созданных по подобию Божию, и обвиняющих тебя в своей смерти; и между тем, визирь Али, ты еще не сделал ничего подобного тому, что сделал теперь, даже и тогда, когда ты утопил в озере семнадцать матерей и двадцать шесть детей. Горе тебе, визирь Али: ты поднял руку на мусульман, которые теперь обвиняют тебя у престола Божия! Льстецы славят твое могущество, и ты им веришь; твои невольники говорят тебе, что ты бессмертен, и ты им тоже веришь; горе тебе, визирь Али! Потому что могущество твое разлетится, как прах; горе тебе, потому что дни твои сочтены, и ангел смерти ждет только мановения Божия, чтобы поразить тебя! Вот что я хотел сказать. Горе, горе тебе, визирь Али!
Несколько минут продолжалось страшное молчание, и все ждали с беспокойством, думая, что наказание будет соразмерно оскорблению. Но Али снял с плеч горностаевую свою шубу и бросил ее на плечи дервишу, сказав:
— Возьми эту шубу и молись за меня Аллаху; ты прав, старик, я точно великий, презренный грешник.
Дервиш стряс шубу с плеч своих, как будто боясь оскверниться прикосновением к ней, обтер об нее ноги и удалился сквозь толпу, которая безмолвно, с трепетом расступалась, чтобы пропустить его…
В тот же вечер Али дал мне обещанный пропуск и конвой, и мы пустились в путь через всю Ливадию.
Два албанца из моей свиты, состоявшей всего из пятидесяти человек, провожали лорда Байрона в этом же самом путешествии и очень хорошо помнили дорогу. Мы пустились по тому же самому пути, по которому он ехал, потому что это был ближайший путь; обыкновенно это путешествие оканчивают в двенадцать дней; но албанцы, которые не знают усталости, обещали доставить меня на место в восемь дней. На другой день по выезде мы ночевали уже в Вонеце, то есть прошли в два дня около ста двадцати пяти верст.
Хотя я устал от дороги и думал только об одном, однако же взял лодку, чтобы переправиться через залив и побывать в Никополисе. Ветер был благоприятный, и лодочники говорили мне, что мы поспеем туда часа в два; но что назад надобно идти на веслах и, следовательно, подольше. Но я об этом нисколько не беспокоился: в лодке под моим плащом мне все было лучше, чем в жалкой комнате, в которой я оставался.
Побродив по развалинам Никополиса, я лег в лодку и закрылся плащом. Гребцы нагнулись на весла; лодка полетела по волнам, как запоздавшая морская птица, и мы вскоре прибыли обратно в Вонецу, древний Акциум.
Тогда было два часа ночи; но, несмотря на усталость, мне не хотелось спать, потому что меня тревожило какое-то страшное беспокойство. Я разбудил своих албанцев и спросил, готовы ли они пуститься в путь; вместо ответа они вскочили и собрали свое оружие; мы тотчас пустились в путь, надеясь поспеть в тот же день в Врахури, древний Фермас. Часов через пять после того мы остановились позавтракать на берегах Ахелоя. Отдохнув часа два, мы переправились через реку в том самом месте, где, по преданию, Геркулес одолел быка, и вступили в Этолию.
Часа в четыре мы снова принуждены были сделать привал: люди мои чрезвычайно утомились; но отдохнув часа с два, они снова в состоянии были пуститься в путь, и часов в десять мы добрались до деревни Врахури; к несчастью, войти туда было уже нельзя, потому что ворота были заперты, и нам приходилось ночевать в чистом поле. Беда была не велика. Ночь была прекрасная, светлая, хотя уже сентябрь начался; но с нами не было съестных припасов, а после утомительного пути сытный ужин был для нас необходим. Двое из моих албанцев, как серны, бросились к пастушьим хижинам, висевшим на краю пропасти, и через несколько минут воротились: один из них нес горящую сосновую головню, а другой тащил на плече козу. За ними шли пять или шесть человек горцев, они несли еще овцу и несли хлеба и вина. Все тотчас принялись за работу; одни зарезали козу и овцу, другие разложили два огромных костра; третьи нарвали лавровых ветвей, чтобы употребить их вместо вертелов; и через несколько минут овца и коза уже жарились. Горцы помогали нам, и я, заметив, что они с жадностью посматривают на гомерический ужин, который сами нам доставили, пригласил их поесть вместе с нами, и они без церемонии согласились. Я велел раздать им и своим людям несколько мехов с вином. Это произвело свое действие. Горцы в знак благодарности и для препровождения времени принялись плясать. Албанцы мои, несмотря на усталость, не вытерпели, присоединились к ним, и круг, состоявший прежде только из восьми горцев, сделался огромным хороводом, который быстро вертелся вокруг костра. Один из плясунов пел военную песню, прочие хором повторяли припев. По временам они падали на колени, потом вскакивали и снова начинали кружиться.