— Шанмеле, Шанмеле!
Вся эта шумная толпа окружила Баньера, крича ему в уши:
— Шанмеле, Шанмеле!.. Вы не видали Шанмеле?
— Э, господа, — промолвил молодой человек. — Ну, разумеется, я его видел.
— И что же вы сделали?
— Да ничего.
— Ну, и где же он?
— Он ушел.
— Ушел! — вскричали женщины.
— Вы позволили ему уйти? — наседали мужчины.
— Увы, да, судари, увы, да, сударыни! Он убежал.
Не успел Баньер произнести роковое слово, как его уже обступили и стали дергать с десяти разных сторон десятки рук — из них одни были мягкими и очаровательными, зато другие — грубыми и почти что угрожающими.
— Он убежал, убежал! — твердили комедианты и комедиантки. — Иезуит видел, как он убежал. Господин иезуит, это правда, неужели так и было, вы уверены, что Шанмеле убежал?
Баньер не мог ответить всем сразу. Окружившие его тоже это поняли, и тогда один актер из труппы, тот, кто при особых обстоятельствах, исполняя роль оратора, обращался к публике, возвысил свой голос и потребовал тишины, и она тотчас же наступила.
— Итак, брат мой, — спросил он, — вы видели, как ушел Шанмеле?
— Да, так же ясно, как вижу вас, сударь.
— Он говорил с вами?
— Он оказал мне такую честь.
— И он вам сказал…
— … что имел видение.
— Видение… видение… Он что, с ума сошел, какое видение?
— Ему представилось, что он проклят и его поворачивает на решетке над огнем господин де Вольтер, переодетый чертом.
— Ах, это… Он мне говорил о чем-то подобном.
— И мне.
— И мне тоже.
— И все же, куда он направился? — спросил оратор.
— Увы, сударь, это мне неизвестно.
— А когда он вернется? — спросила дама в костюме дуэньи.
— Увы, сударыня, он оставил меня в неведении.
— Но это же ужасно!
— Это же недостойно!
— Это же предательство!
— Он пропустит свой выход!
— Он настроит против нас публику!
— Ах, судари, ах, сударыни! — воскликнул Баньер с такой мукой в голосе, будто желал приготовить своих слушателей к еще более чудовищным откровениям.
— Что, что еще?
— Если бы я осмелился открыть вам всю правду…
— Говорите, говорите!
— Я бы подтвердил вам, что вы не увидите господина де Шанмеле.
— Не увидим?
— По крайней мере сегодня вечером.
При этих словах коридор потряс вопль отчаяния, он, как траурная процессия, поднялся по театральной лестнице и наполнил мрачной скорбью все верхние коридоры.
— Но почему, что случилось? — закричали все вокруг.
— Но, судари, я уже сказал, но, сударыни, я уже повторял, — твердил Баньер. — Потому что у господина де Шанмеле воспалена совесть. Он боится получить церковное проклятие, если будет играть сегодня вечером.
— Сударь, — сказал актер-оратор. — Здесь не место говорить о делах: нас могут услышать. Слух о бегстве Шанмеле может распространиться до того, как мы найдем средство исправить сложившееся положение. Окажите нам честь, сударь, подняться в фойе.
— В фойе! — воспламенился Баньер. — В фойе актеров и актрис!
— Да, там, сударь, вы изложите во всех подробностях то, о чем неуместно упоминать здесь, и, быть может, дадите нам добрый совет.
— Да, да, идемте! — торопили послушника женщины, повиснув на его руках, и вся труппа разделилась на две части: первая тянула его наверх, вторая подталкивала сзади.
Баньер, надо отдать ему должное, героически сопротивлялся насилию, но что он мог поделать? Его потащили, а вернее сказать, понесли в актерское фойе как живое подтверждение роковой новости.
И вот при полном стечении труппы, уже подготовившейся к представлению, бедному молодому человеку пришлось не только в подробностях пересказать то, что случилось несколько минут назад, но и в качестве необходимого предисловия к фатальному событию, приведшему в отчаяние всех присутствующих, передать подробности состоявшегося накануне визита Шанмеле в часовню иезуитского коллегиума и разговора, имевшего там место.
Это повествование, пронизанное волнением более чем понятным, если вспомнить, что нашего послушника еще снедала лихорадка его собственного бегства, окружало жаркое сияние светильников, опьяняли прикосновения, духи и дыхание комедианток, так что уже через минуту он сгорал в пламени, по сравнению с которым огненный ветер из адской печи, приводивший в такой ужас Шанмеле, показался бы лапландским бризом, — это повествование произвело на всех присутствующих самое удручающее впечатление.
— Сомнений нет, выручка потеряна! — уронив в отчаянии руки, промолвил актер-оратор.
— Мы разорены! — согласился с ним первый комический старик.
— И театр закроют! — горестно вздохнула дуэнья.
— А в зале весь город! — воскликнула наперсница Мариамны, юная субретка восемнадцати лет, которой, казалось, весь город действительно был знаком.
— А тут еще господин де Майи прислал нам угощения и предупредил, что явится самолично отужинать вместе с нами! — напомнил оратор.
— И у Олимпии больше не будет своего Ирода! — заметил первый комический старик.
— Она уже знает, что произошло?
— Нет еще: она кончает одеваться в своей уборной. И ведь только что, проходя мимо, я слышал, как Шанмеле крикнул ей: «Добрый вечер!»
— Надо ее предупредить! — воскликнули одновременно несколько женщин, забывших о личном самолюбии перед лицом общего бедствия.
И все в едином порыве бросились к двери.
Баньер, о котором на минуту забыли, воспользовался сутолокой и скромно забился в уголок.
Почти тотчас толпа, теснившаяся около двери, расступилась.
— Кто там? Что случилось? Что за шум? — осведомилась, появившись на пороге фойе, молодая женщина изысканной красоты; облаченная в великолепный наряд царицы, с кринолином десяти футов в обхвате и прической высотой в фут, она величественно прошествовала в центр комнаты, сопровождаемая двумя фрейлинами, которые несли шлейф ее мантии.
Пудра резко оттеняла ее черные глаза, делая их еще темнее; овал ее лица был изящен; гладкие щеки естественно розовели даже сквозь румяна; сладострастно-пунцовые чувственные губы, приоткрываясь, обнажали голубоватые, просвечивающие, словно фарфоровые, зубки; кисти ее рук и плечи могли принадлежать лишь восточной царице, а ступни — ребенку.