— Послушайте, дражайший брат мой, видно сам Господь привел меня в вашу церковь, видно не иначе как по воле Провидения вы оказались на моем пути, ибо я сразу почувствовал к вам самое нежное доверие! Простите эти словоизлияния человека, достойного всяческого сожаления, но, по правде говоря, ваше лицо придает мне смелости.
И действительно, физиономия послушника, о чем мы еще не упоминали, была одной из самых симпатичных среди тех, что встречаются на свете, а следовательно — вполне достойной похвал, услышанных ее обладателем.
— Стало быть, вы, как видно из ваших слов, страдаете, брат мой, и вам необходимо исповедаться? — спросил послушник.
— О да, я очень страдаю! — вновь вскричал незнакомец, — И мне совершенно необходимо исповедаться.
— Значит, вы имели несчастье совершить какую-то оплошность?
— Оплошность? Да вся моя жизнь — оплошность, оплошность, длящаяся с утра до вечера! — со вздохом вскричал незнакомец, доказывая тем самым, что его раскаяние уже и так возвысилось до полного самоуничижения.
— Так я говорю с грешником? — с некоторым испугом спросил молодой человек.
— О да, с грешником, с великим грешником! Юноша невольно отпрянул на шаг.
— Рассудите сами, — продолжал незнакомец, безнадежно заламывая руки. — Я ведь актер.
— Вы? — наилюбезнейшим тоном воскликнул послушник, пытаясь приблизиться к собеседнику, но несчастный в свою очередь начал пятиться, словно после сделанного им признания он не был достоин касаться себе подобных. — Вы актер?
— Бог мой, ну конечно!
— Ах! Так вы актер!
И молодой человек придвинулся к незнакомцу еще ближе.
— Как!? — чуть ли не закричал лицедей. — Вы узнали, кто я, и не бежите прочь словно от чумного?
— Да нет же, что вы! — промолвил послушник. — Я отнюдь не питаю ненависти к актерам.
И он добавил так тихо, что произнесенное им слово не расслышал даже его собеседник:
— Напротив.
— Как!? — продолжал удивляться незнакомец. — Вас не возмущает вид еретика, отлученного от Церкви грешника, человека, проклятого Богом и людьми?
— Нет.
— Эх, вы еще так молоды! Но настанет день…
— Брат мой, — заметил послушник, — я не из тех, кто способен возненавидеть из предубеждения…
— Увы, брат мой, — перебил его лицедей, — комедианты влачат за собой нечто подобное первородному греху. Но если обычно они просто греховны, то мои прегрешения удваиваются, утраиваются, даже учетверяются, ибо я сын, внук и правнук актеров. Если уж я проклят, то это проклятие тянется от Адама и Евы.
— Я не очень понимаю вас, — с любопытством произнес юноша.
— Просто, брат мой, это значит, что я комедиант от рождения, а потому заслужил проклятье и за отца с матерью, и за деда с бабкой, да что там — за всех своих предков по отцовской и материнской линии в третьем и в четвертом колене. Одним словом, сударь, я — Шанмеле!
Юноша широко распахнул глаза, в которых засквозило немалое удивление, смешанное с немалой долей восхищениям
— Как, сударь?! — вскричал он, забыв о принятом в этих стенах обращении «брат мой». — Уж не являетесь ли вы, случаем, внуком знаменитой актрисы?
— Воистину так, сударь. Ах, бедная моя бабушка! Вот уж кто проклят так проклят!
— Значит, сударь, ваш дед был тот самый Шанмеле, который играл королей?
— Именно так, как вы сказали. Мари Демар, моя бабка, вышла замуж за Шарля Шевийе, сьёра де Шанмеле; он заменил в Бургундском отеле знаменитого Латорийера. Что касается его жены, то она дебютировала в роли Гермионы, которую ранее блестяще исполняла мадемуазель Дезёйе, и получила ее амплуа.
— А это означает, — подхватил послушник, необычайно захваченный предметом беседы, — что вашими родителями были Жозеф Шанмеле, подвизавшийся на ролях слуг, и Мари Декомб, заступившая в театр на амплуа героинь?
— Истинно так! Но, брат мой, — с удивлением заметил Шанмеле, — вы, сдается мне, гораздо далее продвинулись в науке познания кулис, чем то принято у послушников иезуитской обители. С чего бы это?
— Сударь, — спохватился молодой человек, которого чересчур увлек опасный предмет их беседы, — сколь ни далеки мы от житейской суеты, нам все же ведомо то, что происходит за нашими стенами. К тому же я не родился в иезуитском коллегиуме и начатки образования получил в своем семействе.
— Так с кем, брат мой, я имею честь говорить?
— С Жаком Баньером, недостойным послушником. Шанмеле отвесил учтивый поклон своему новому знакомцу, который не менее церемонно ответил ему тем же.
Беседа продолжилась и, вполне естественно, с каждым новым словом становилась все более интересной для ее участников.
— Так, значит, вы желали бы исповедоваться? — произнес Баньер, возобновляя беседу с того места, откуда Шанмеле пустился в свои генеалогические изыскания.
— Боже мой! Ну, конечно, брат мой, и на это есть весомые причины. Коль скоро вам немного известна история нашего семейства, вы не можете не знать, что мой дед был близким другом господина Расина?
— Да, конечно, так же как и господина Лафонтена, — поспешил добавить Баньер, зардевшись при воспоминании о несколько легкомысленных обстоятельствах, объединявших эти два имени и имя Мари Демар, в супружестве Шанмеле.
— Хотя мой дед и слыл трагиком довольно посредственным, а впрочем, возможно, именно в силу этого, он был человеком недюжинного ума. Такое дарование он унаследовал от своего родителя, господина Шевийе, о котором вы, надеюсь, слыхали?
— Нет, сударь, — потупился Баньер, устыдившись, что его познания в генеалогии знаменитого семейства не простираются далее третьего колена.
— А-а! Так вот, прадед мой, Шевийе, тоже актер, по уму весь пошел в моего прапрадеда, поэта весьма любезного и столь же набожного, сочинявшего мистерии и при надобности игравшего в них.
— Неужели? — изумился Баньер, уже не сдерживая своего восхищения. — Поэт и актер, подобно господину де Мольеру?
— Ах, ну конечно же! Однако, прошу отметить, от господина де Мольера его отличало нечто весьма существенное, что я уже вскользь отметил, сделав упор на словах «поэт весьма любезный и столь же набожный», в то время как господин де Мольер, напротив, славился угрюмостью и безбожием.
— Я не премину, сударь, удержать это в памяти и буду вспоминать об этом, уверяю вас, во всех надлежащих случаях… Но покамест, сударь, не изволили бы вы присесть? Наши святые отцы закончат трапезу никак не ранее чем через четверть часа, и вам совершенно не обязательно ожидать их стоя, разве не так?
— Так, совершенно так, сударь… ох, прошу прощения… брат мой. С величайшей охотой воспользуюсь и вашим любезным разрешением и удовольствием от продолжения беседы с вами, если, конечно, мои речи вас не утомили!