Объятый стыдом, терзаемый угрызениями и страхом, тот укрылся на своей половине.
До десяти часов следующего дня в доме царило полнейшее молчание.
В десять Олимпия позвонила Клер, и та тотчас прибежала в сопровождении парикмахерши, которая покинула дом сразу же после описанной нами сцены, но к утру возвратилась.
Клер было приказано проследить за приготовлением завтрака.
Парикмахерша же осталась наедине с хозяйкой, и та самым равнодушным тоном осведомилась о последних новостях.
— О! — воскликнула парикмахерша. — Он поутру ушел.
Олимпия нашла, что слово «он» было произнесено с каким-то странным напором и что слово это — «он», — ставшее нарицательным именем, не вполне указывало, о ком, собственно, идет речь.
— О ком вы говорите? — сухо осведомилась она. — Кто этот «он»? Парикмахерша тотчас поняла, что оказалась на ложном пути: аббат д'Уарак еще, видимо, не получил привилегии именоваться «он».
— Я хотела сказать, — униженно забормотала она, — что их милость вышли. Однако, — и тут почтенная дама снова воодушевилась, — мадемуазель слишком добра, если при всей своей красоте, таланте и успехе позволяет, чтобы ее делали несчастной.
— Кто вам сказал, милочка, что я несчастна? — высокомерно обронила актриса.
— Эх, сударыня, да разве это не видно?
— Что видно?
— Что вы всю ночь проплакали.
— Вы ошибаетесь.
— Ваши прекрасные глазки почти погасли. А ведь от них весь город без ума!
Олимпия только пожала плечами.
— Вы сомневаетесь, сударыня? — не отставала искусительница.
Ни словом, ни жестом Олимпия не откликнулась.
— Да знайте же, — продолжала парикмахерша, — что есть люди, которые дали бы себя убить за один только взгляд этих глаз, в чью власть вы, кажется, не верите.
— О! — прошептала Олимпия, при всей утонченности своей натуры приятно задетая этой лестью, вернее этой похвалой. — О, я так слабо верю в их власть…
Похвала подобна аромату духов: откуда бы она ни доносилась, женщина всегда уловит ее и оценит.
— Вы даже не ведаете, какую власть имеют такие глазки. Испытайте только — и сразу убедитесь.
— Испытать что?
— Ну, сударыня, поразмышляйте немного. Достойно ли вас, знаменитой артистки, женщины такой красоты, достойно ли отправляться в театр в простом портшезе, жить в глухом квартале, не иметь больше драгоценностей и дожидаться бенефиса, чтобы купить три платья?
— Ну уж это, дорогая, вас не касается.
— Пусть так, — не отставала парикмахерша, прослезившись. — Ругайте, ругайте меня за то, что я люблю вас и не люблю тех, кто мешает вашему счастью!
— Я запрещаю вам говорить о них плохо. Вы поняли?
— Запретили бы лучше им портить ваше прекрасное тело и красть ваши деньги, притом добро бы, чтобы проиграть их, это куда ни шло, а чтобы промотать неизвестно с кем!
— Кто вам сообщил столько полезных сведений?
— Некто весьма осведомленный, уж будьте покойны, сударыня.
— Полагаю, кто-то из тех, что готов жизнь положить за единый мой взгляд?
— И к тому ж платить — что гораздо надежней и, стало быть, реже встречается! — десять тысяч ливров в месяц, чтобы помочь вам вести жизнь, достойную вас.
— Десять тысяч ливров в месяц, — скрывая отвращение, повторила Олимпия. — Как видно, вы делаете мне предложение?
— Да сударыня, притом формальное, — осмелела парикмахерша, сочтя, что приближается миг капитуляции, — сто двадцать тысяч ливров в год, ни больше, ни меньше, выплачиваемые раз в три месяца. И те, что за первый срок, — уже приготовлены: я их собственными глазами видела.
Олимпия встала, высвободила свои роскошные волосы из рук парикмахерши и произнесла:
— Мадемуазель, вас обременили слишком деликатной и сложной комиссией, чтобы за нее не полагалось достойное вознаграждение. Ступайте же, прошу вас, за ним, не теряя ни минуты. Ступайте!
— Как это? — изумилась парикмахерша.
— Полагаю, вы еще не поняли?
— Не поняла чего?
— Повторяю, мадемуазель: покиньте этот дом, и чтобы духу вашего здесь больше не было.
— Но, сударыня, — чуть слышно прошептала незадачливая посланница, — господин не спрятался здесь, господин изволил уйти.
— Ну, конечно, вам трудно понять, как можно отвергнуть сто двадцать тысяч ливров, аккуратно выплачиваемых каждые три месяца, — печально вздохнула Олимпия. — За кого же вы меня принимаете?
— Но, сударыня, судя по тому, что я слышала от мадемуазель Клер, вы не отвергали щедрот господина де Майи?
— Не отвергала то, что я просила у него, мадемуазель, а я много просила у господина де Майи, потому что очень любила его. И теперь от многого отказываюсь ради господина де Баньера, поскольку очень люблю господина де Баньера. Этим все сказано, мадемуазель, и прошу вас, оставьте этот дом.
Побледнев от гнева, парикмахерша пыталась было защититься, но актриса оборвала ее:
— Бесполезно: мне и так все понятно. Более всего вы опасаетесь сейчас потерять обещанные вам комиссионные. А значит, я обязана вам их как-то возместить. Возьмите эти десять луидоров и… прощайте.
Парикмахерша уже протянула руку за деньгами, но ярость внезапно возобладала над алчностью, и она прошипела:
— Сколько добродетели в женщине, которая только год назад ударилась в бега с мужчиной, хотя знала его не более часа!
— Да, понимаю, — кивнула Олимпия. — Разочарование ваше, моя дорогая, объяснимо: вам предлагали раз в двадцать больше, чем я. Но возьмите все же то, что есть, и после моего отказа предложите свои услуги Каталонке. Там они принесут вам больше денег при меньших усилиях.
Глаза парикмахерши внезапно вспыхнули:
— Ах, так? Выгоняешь? Ну, что ж, ты подала мне хорошую мысль, я твоим советом воспользуюсь!
И, швырнув десять луидоров на ковер будуара, она бегом бросилась к Каталонке, жившей недалеко от театра.
С ее уходом Олимпия почувствовала себя вполне счастливой, как человек, сделавший доброе дело и не раскаивающийся в своем поступке.
Каталонка, к которой Олимпия послала свою парикмахершу, не питала к мадемуазель де Клев особо теплых чувств.
Редко бывает, чтобы женщина, положившая глаз на любовника другой женщины, не начала изрядно ее ненавидеть, если любовника удается переманить, и ненавидеть смертельно, если любовник этому не поддается.