Едва они оказались в прихожей, парикмахерша воскликнула:
— О несчастный человек, вы же все погубили!
— А что такое? — запротестовал близорукий вздыхатель. — Разве там кто-то прятался? Почему было сразу не сказать мне об этом?
— Нет, там никого не было.
— Тогда для чего все это ломанье, если мы были одни?
— О! Какие же мужчины грубые!
— Да в чем дело? Говори, или будь я проклят!
— Но ведь там была… я!
— И что с того? Разве ты не все равно что стена, которая слышит наши вздохи, или перегородка, свидетельница наших поцелуев, — стена, не имеющая ушей, перегородка, глушащая эхо? Уж не прячется ли она, случаем, от тебя, нашей посредницы, наперсницы нашей любви?
— Грубиян! Грубиян! — пробормотала парикмахерша, с восторгом замечая, что это слово приводит аббата в явное замешательство. — Грубиян, не способный понять всей деликатности чувств этой бедной женщины!
— Но ведь пока ты не появилась, она вела себя так же, хотя мы были одни.
— Э, сударь, вы разве не знаете, что есть такие секреты, в которых женщина не хочет признаться даже самой себе?
— Право же, девочка, ты преувеличиваешь: коль скоро имеешь любовника…
— Коль скоро имеешь любовника, — парировала парикмахерша, — не станешь вести себя так, будто у тебя их два.
Эта реплика заставила аббата прикусить язык. В самом деле, для ревнивца это был жестокий удар, но в споре женщины подчас скорее готовы дойти до жестокости, чем положиться на доводы разума.
Со вздохом, исполненным печали, аббат спросил:
— Тогда зачем она имеет двух любовников?
— Прекрасно! Я вас считала умным человеком, — сказала парикмахерша, — а выходит, вы такой же простофиля, как все.
— О! Это потому, что, сказать по правде, со временем устаешь.
— Господин аббат, предупреждаю вас: вы становитесь несносным; вспомните же, как все начиналось.
— Ах!
— Чего вы просили тогда? Милости, просто милости!
— Да полно вам, я же не отрицаю…
— А теперь все изменилось, у вас появились требования, вы стали удивляться.
— Зачем ей другой любовник?
— Праведный Боже, да вам-то что? Занимайтесь своими делами.
— По-моему, я ими и занимаюсь.
— Да, и таким манером, чтобы навсегда их испортить.
— Как так?
— Черт возьми! Вы ей докучаете, она отправит вас в отставку.
— А, проклятье!
— Конечно. Вы ее стесняете, она выйдет из терпения!
— Но я же только выражаю свою любовь к ней, каким образом ее могут стеснять мои признания? Я ничего иного не прошу, как только чтобы она их выслушивала.
— И больше ничего? Право же, ваши притязания чрезмерны! Разумеется, она будет вас слушать, но не здесь, не в доме господина Баньера, не в этой комнате, где ей все напоминает весну их любви, не на этой софе, где она столько раз грезила, лелея в сердце поэтический образ Ирода.
— Прелестно! А господин де Майи, его образ она тоже лелеет, не так ли?
— Ах! Вот каким злым вы теперь стали, прямо не человек, а скотина неблагодарная! Теперь вы еще вздумали попрекать ее увлечениями эту бедняжку, которая была так добра, что не вышвырнула вас за дверь!
— Да, верно, я был не прав.
— Ах! Как милостиво с вашей стороны признать это!
— Ну, так что же ты ей скажешь?
— Я? Ничего.
— Ты не поведаешь ей о моих страданиях?
— И не подумаю.
— Как же нам тогда помириться?
— Там видно будет.
— Но это произойдет скоро?
— Если вы будете благоразумны.
— Что же мне делать, чтобы проявить свое благоразумие?
— Действовать сообразно обстоятельствам и, главное, сообразно месту. Здесь вы только господин аббат д'Уарак, гость мадемуазель Олимпии, которая приходится возлюбленной господину Баньеру и более никому. Наконец, понятно?
— Ах, это все-таки слишком! Признай, по крайней мере, что свет не видывал подобной причуды!
— Вот еще! — хихикнула парикмахерша. — Не будь вы близоруки, вы приметили бы вокруг немало причуд куда почуднее этой и больше ничему бы не удивлялись.
— Пусть будет так! Но ты ведь печешься о моих интересах, не так ли?
— Само собой! Да если бы я о них не пеклась, разве стала бы читать вам такие проповеди?
— Что ж, в таком случае помири меня с Олимпией, и как можно скорее.
— И когда вы хотите, чтобы произошло это как можно скорее?
— Завтра, дитя мое.
— Черт возьми! Как вы скоропалительны!
— Я, видишь ли, прямо сгораю.
— Хорошо, так и быть, завтра; я попытаюсь, хотя это будет трудно.
— Вот тебе двадцать луидоров.
— Да уж попробуем, может, получится.
— О, — вскричал аббат, — когда ты так говоришь, я готов тебя расцеловать!
— Это будь я покрасивее?
— Пустяки! Я близорук.
— Иначе говоря, вы наглец!
— Ты так думаешь?
— Да, но я вас прощаю, потому что совсем не хотела бы, чтобы кто-нибудь увидел, как вы меня целуете.
Произнеся эти слова с горечью, которую она тщетно старалась скрыть, парикмахерша спровадила аббата, выпустив его через заднюю дверь.
Душа человеческая устроена так странно, что аббат отправился к себе очарованный этим приключением, быть может, больше, чем если бы оно разрешилось в согласии с его желаниями.
Вот почему, вместо того чтобы возвратиться домой, он поспешил к Иакову и, подняв его с постели, купил у него несколько драгоценных украшений, в числе прочих — то пресловутое кольцо г-на де Майи, которое было похищено Баньером у Олимпии и продано им честному сыну Израилеву.
Парикмахерша сдержала слово, данное аббату д'Уараку.
Все участники этой интриги были слишком заинтересованы в ее продолжении, чтобы гнев мнимой Олимпии мог пылать слишком долго.
На следующий же день вечером рассыльный явился к аббату с поручением, смысла которого нельзя было не уловить: он принес ключ от тайного дома, который, согласно условиям известного договора, он после каждого свидания оставлял в замочной скважине, тем самым давая даме сердца приятную возможность снова прислать его.