— Тут нет ни малейших сомнений: письмо короля, как я уже имел честь вам сообщить, было завернуто в письмо герцога де Гиза. Так вот, это письмо герцога де Гиза, которое я вам еще не читал, я теперь прочту.
И молодой человек вновь достал пергамент; однако на этот раз, вместо того чтобы читать послание короля, он прочел письмо Франсуа Лотарингского.
Оно было составлено в следующих выражениях:
«Господин брат мой!
Вот, наконец, и письмо Его Величества; я с огромным трудом добился его подписи и вынужден был чуть ли не водить его пером, чтобы заставить короля начертать несчастные восемь букв, составляющих его имя. Похоже, в окружении Его Величества есть некий неизвестный друг этого проклятого еретика. Так поспешите же из опасения, что король может переменить свое решение или помиловать советника в случае его осуждения.
Ваш почтительный брат
Франсуа де Гиз.
17 декабря 1559 года от Рождества Христова».
Шотландец поднял голову.
— Вы хорошо все расслышали, сударь? — спросил он президента.
— Великолепно.
— Надо ли мне второй раз прочитать письмо из опасения, что какие-то моменты могли пройти мимо вашего внимания?
— Этого не требуется.
— Не хотите ли удостовериться, что здесь стоит подлинная подпись принца Лотарингского и настоящая его печать?
— Мне вполне достаточно ваших слов.
— Итак, какой же вывод вы делаете из этого письма?
— Что король колебался, прежде чем подписать, сударь, но в конце концов подписал.
— Однако подписал скрепя сердце, и если, к примеру, человек, подобный вам, господин президент, заявит коронованному ребенку, именуемому королем: «Государь, мы ради примера вынесли приговор советнику Дюбуру, но надо, чтобы ваше величество помиловали его ради торжества правосудия», то король, которому господин де Гиз вынужден был вложить в руку перо, чтобы он начертал восемь букв собственного имени, его помилует.
— А если моя совесть протестует против того, что вы от меня хотите, сударь? — спросил президент Минар, явно намереваясь сохранить за собой поле боя.
— Умоляю вас, сударь, не забывать о клятве, которую дал мой друг-шотландец, убивая Жюльена Френа, что он лишит жизни, как и секретаря, всех тех, кто прямо или косвенно способствовал бы вынесению приговора советнику Дюбуру.
В этот миг почти несомненно тень убитого канцеляриста, точно изображение, появившееся из волшебного фонаря, пробежала по стене столовой, и президент отвернулся, чтобы ее не видеть.
— То, что вы говорите, лишено смысла! — заявил он молодому человеку.
— Лишено смысла? Это почему, господин президент?
— Но ведь вы обратились ко мне с угрозой, ко мне, члену суда, и в моем собственном доме, в кругу моей семьи.
— Это для того, чтобы вы, сударь, задумавшись о доме и о семье, испытали чувство жалости хотя бы к самому себе, если уж Господь не вложил вам в сердце это чувство по отношению к другим.
— Мне представляется, сударь, что, вместо того чтобы раскаяться и принести извинения, вы продолжаете мне угрожать?
— Я уже сказал вам, сударь, что тот, кто убил Жюльена Френа, приговорил к смерти всех, кто помешает выпустить на свободу Анн Дюбура и спасти ему жизнь, причем он, опасаясь, что ему не поверят на слово, начал с убийства секретаря, и не столько потому, что считал его виновным, сколько потому, что хотел этой смертью дать повод противникам, какими бы высокопоставленными они ни были, для раздумий о своем спасении. Так вы попросите у короля помилования для Анн Дюбура? Я требую ответа от имени моего друга.
— А! Вы требуете ответа от имени убийцы, от имени головореза, от имени вора? — в отчаянии воскликнул президент.
— Прошу не забывать, сударь, — заявил молодой человек, — что вы вольны мне ответить «да» или «нет».
— А значит, я волен вам ответить «да» или «нет»?
— Вне всякого сомнения.
— Ну что ж, скажите вашему шотландцу, — прорычал президент, выведенный из себя самим хладнокровием собеседника, — скажите вашему шотландцу, что есть такой человек, по имени Антуан Минар, один из президентов суда, тот самый, кто лично осудил на смерть Анн Дюбура, и что этот президент не отступает от своего слова, и это он вам докажет завтра.
— Ну что ж, сударь, — без единого жеста и без малейшего намека на проявление чувств произнес Роберт Стюарт, повторяя почти те же самые слова, которые сейчас только были ему сказаны, — знайте же, что есть такой шотландец, тот самый, кто осудил на смерть господина Антуана Минара, одного из президентов суда, и что этот шотландец не отступает от своего слова, и это он вам докажет сегодня.
Произнося последние слова, Роберт Стюарт, сунувший правую руку под плащ, вынул один из пистолетов, бесшумно взвел курок и, прежде чем у кого-либо мелькнула мысль ему помешать, быстрым движением прицелился в г-на Минара, находившегося по другую сторону стола, — иными словами, почти в упор, и нажал на спуск.
Господин Минар опрокинулся навзничь вместе с креслом. Он был мертв. Если бы на месте семьи президента оказалась какая-нибудь другая, она бы, без сомнения, постаралась схватить убийцу; но тут ничего подобного не произошло: все родственники убитого президента помышляли только о собственной безопасности — одни кинулись в буфетную и стали испускать оттуда отчаянные крики, другие залезли под стол и боялись даже подать голос. Воцарилось всеобщее смятение, и Роберт Стюарт, в определенном смысле оставшийся один в этой столовой, откуда, казалось, все скрылись по тайному ходу, медленно удалился поступью льва, как сказал Данте, причем никто и не подумал воспрепятствовать ему.
Было около восьми часов вечера, когда Роберт Стюарт вышел из дома метра Минара и в одиночестве вернулся на Старую улицу Тампль, которая в ту эпоху становилась ближе к ночи еще пустыннее, чем она выглядит сегодня, и произнес два выразительных слова, имея в виду тех двоих, что были им убиты:
— Уже двое!
Он не считал того, кого уложил на берегу Сены: то была расплата за друга — Медарда.
Оказавшись перед ратушей — иными словами, на Гревской площади, где казнили приговоренных, — он машинально обвел глазами это место, где обычно ставили виселицу, а потом подошел поближе.
— Вот здесь, — произнес он, — Анн Дюбур претерпит страдания за свой непокорный дух, если король его не помилует. Но как заставить короля его помиловать?
С этими словами он удалился.
Повернув на улицу Кожевников, он дошел до двери, над которой поскрипывала вывеска: