— Вот и ты, бедняжка, Дюбарри!
— Госпожа Дюбарри! — воскликнул Гофман, — Так это она?! Так это ее везут на повозке?!
— Да, сударь, — раздался в ответ тихий, грустный голос так близко от уха нашего путешественника, что сквозь щель между створками ставня тот ощутил теплое дыхание своего собеседника.
Бедняжка Дюбарри держалась прямо, судорожно ухватившись за передок повозки; ее темно-русые волосы — венец ее красоты — были срезаны на затылке, но длинные, мокрые от пота пряди ниспадали у нее с висков; прекрасная, с огромными глазами, перебегающими с предмета на предмет, с маленьким ротиком — слишком маленьким для тех страшных криков, которые она испускала, — несчастная женщина время от времени конвульсивно встряхивала головой, чтобы отбросить волосы, закрывавшие ей лицо.
Проезжая мимо каменной тумбы, на которую опустился обессилевший Гофман, она закричала: «Помогите! Спасите меня! Я ничего плохого не сделала! Помогите!» — и едва не опрокинула державшего ее помощника палача.
Этот крик «Помогите!» не переставал звучать среди глубокой тишины, не нарушаемой присутствующими. Эти фурии, всегда осыпавшие оскорблениями мужественных осужденных, были взволнованы неудержимым порывом ужаса, охватившего эту женщину; они чувствовали, что, как бы они ни кричали, им все равно не заглушить ее отчаянных воплей; все это было близко к безумию и достигало вершин истинной трагедии.
Гофман встал; ему казалось, что сердце остановилось у него в груди; он пустился бежать за повозкой вместе со всеми — еще одна тень присоединилась к этой процессии призраков, составлявших последний эскорт королевской фаворитки.
Госпожа Дюбарри увидела его и снова закричала:
— Пощадите! Пощадите! Я отдам нации все мое состояние! Сударь, спасите меня!..
«О Боже, она заговорила со мной, — подумал молодой человек. — Бедная женщина! Ее взгляды стоили так дорого, ее слова были бесценны, и вот она заговорила со мной!»
Он остановился. Повозка добралась до площади Революции. В темноте, совсем сгустившейся из-за холодного дождя, Гофман различал теперь только два силуэта: то был белый силуэт жертвы и красный силуэт эшафота.
Он видел, как палачи тащили белую фигуру вверх по лестнице. Он видел, как она изгибалась, вырываясь из рук своих мучителей, но внезапно, не переставая испускать ужасающие крики, несчастная женщина потеряла равновесие и упала на роковую доску.
Гофман слышал, как она кричала: «Сжальтесь, господин палач! Еще минуточку, господин палач!..» Это был конец: лезвие упало, отбросив рыжеватый отблеск.
Гофман скатился в ров, окружавший площадь.
Это была впечатляющая картина для художника, приехавшего во Францию в поисках мыслей и впечатлений.
Бог только что сделал его очевидцем слишком жестокой кары для той, что внесла свою лепту в гибель монархии.
Гнусное убийство Дюбарри он воспринял как отпущение грехов несчастной женщины. Значит, по крайней мере, на душе ее никогда не было греха гордыни, раз она даже не сумела умереть! Впрочем, умение умирать — увы! — в те времена было высшей добродетелью тех, кому неведом был порок.
В тот день Гофман подумал, что, коль скоро он приехал во Францию затем, чтобы увидеть события небывалые, значит, он приехал не напрасно.
И тут его несколько утешила философия истории.
«Остается еще театр, — сказал он себе, — пойдем в театр. Я знаю, что после актрисы, которую я видел только что, оперные или трагические актрисы не произведут на меня впечатления, но я буду снисходителен. Нельзя слишком много требовать от женщин, умирающих ради забавы. Только вот я постараюсь хорошенько запомнить эту площадь, чтобы больше никогда в жизни не проходить по ней».
Гофману были свойственны внезапные смены настроения. После площади Революции, после шумной толпы, теснившейся вокруг эшафота, после темного неба, после крови ему были необходимы блеск люстр, оживленная публика, цветы — одним словом, жизнь. Он отнюдь не был уверен в том, что благодаря всему этому страшное зрелище изгладится из его памяти, но ему захотелось, по крайней мере, рассеяться и убедиться в том, что на свете есть еще люди, которые живут и смеются.
Итак, Гофман направился к Опере, но добрался он до нее, сам не зная как. Сама судьба влекла его вперед, и он следовал за ней, как слепой идет за собакой-поводырем, а дух его бродил совсем в иных местах, среди совсем иных впечатлений.
Так же как и на площади Революции, народ толпился на бульваре, где в те времена находился Оперный театр и где ныне находится театр Порт-Сен-Мартен.
Гофман остановился перед толпой и посмотрел на афишу.
В тот день шел «Суд Париса» — балет-пантомима в трех действиях сына учителя танцев Марии Антуанетты, г-на Гарделя-младшего, ставшего при императоре главным балетмейстером парижской Оперы.
— «Суд Париса», — пробормотал поэт, пристально глядя на афишу, словно стараясь с помощью слуха и зрения запечатлеть в мозгу эти два слова: «Суд Париса».
Он без конца повторял слоги, составляющие название балета, казавшееся ему лишенным всякого смысла, — с таким трудом голова его избавлялась от заполнивших ее ужасных воспоминаний, чтобы освободить место произведению с сюжетом, позаимствованным г-ном Гарделем-младшим из «Илиады» Гомера.
До чего ж причудливой была эта эпоха, когда утром люди могли смотреть, как выносят приговор, в четыре часа дня — смотреть, как он приводится в исполнение, а вечером того же дня — смотреть балет и еще, чего доброго, отправиться в тюрьму после всех этих впечатлений!
Гофман понял, что, если какой-нибудь сердобольный человек не объяснит ему, какой спектакль сегодня дают, сам он этого так и не поймет, да, пожалуй, еще и сойдет с ума перед этой самой афишей.
Он подошел к какому-то тучному господину, стоявшему в очереди вместе с женой, — тучные господа во все времена питали такое пристрастие — стоять в очередях вместе со своими женами — и спросил:
— Сударь, что идет в театре сегодня вечером?
— Вы прекрасно видите на афише, сударь, — отвечал тучный господин, — что сегодня идет «Суд Париса».
— «Суд Париса»… — повторил Гофман. — Ах да, суд Париса! Я знаю, что это такое.
Тучный господин посмотрел на этого странного вопрошающего и пожал плечами с видом глубочайшего презрения к молодому человеку, который, живя в эпоху, столь похожую на миф, мог хоть на мгновение забыть о том, что такое суд Париса.
— Не желаете ли купить содержание балета, гражданин? — подойдя к Гофману, спросил продавец программ, в которых излагалось либретто.
— Да, да, давайте!
Для нашего героя это было самым веским доказательством того, что он действительно идет на спектакль, а он нуждался в этом доказательстве. Он раскрыл брошюрку и взглянул на текст.