Франсуа Гишар произнес последние слова сдавленным голосом, скорее от волнения при мысли, что скоро, возможно, ему придется расстаться с внучкой, нежели из-за столь печального заключения о положении дел в его ремесле.
— Дедушка, — мягко сказала Юберта, словно прочитав сокровенные мысли старика, — может, я и вела себя как дурочка, но это не мешает мне больше всего на свете желать только одного: всегда быть рядом с вами, и самый распрекрасный парижанин — вы понимаете, что речь идет вовсе не о господине Батифоле, — не заставит меня позабыть хотя бы на миг человека, чьи ласки мне так дороги.
— Все равно, — отвечал старик, — я постараюсь ненадолго задержаться на этом свете. Ты же, Беляночка, веди себя так, чтобы, когда я встречусь на том свете с нашими покойницами, я мог бы сказать обеим, что оставил тебя здесь порядочной девушкой, которая скоро станет порядочной женщиной. О Боже, Боже! Если будет по-другому, что со мной станется? — вскричал рыбак с неописуемым ужасом, словно его опасения уже оправдались и он должен был отчитаться перед высшим судом двух матерей.
Юберта раздвинула руки папаши Горемыки, которыми он закрыл лицо, и принялась целовать деда, одолевать его ласками и весело ему улыбаться; в конце концов ей удалось, по крайней мере на время, развеять тоску Франсуа Гишара.
Уже давно им пора было спать. Старый рыбак лег в постель, опустив зеленые саржевые занавески над кроватью, а Юберта стала молиться на коленях перед деревянным распятием, висевшим на стене.
Закончив, она тоже собралась лечь, но заметила, что старик еще ворочается в постели, охваченный страшным волнением.
Юберта подошла к деду и приподняла саржевый полог.
— Дедушка, — сказала она, — я еще не закончила исповедоваться.
— Ах, Боже! — вскричал папаша Горемыка, подскочив на матраце.
— Я только что покаялась перед Богом, — продолжала девушка, — в том, что считаю тяжким грехом, но мне кажется, что я не смогу спокойно уснуть, если не признаюсь в этом и вам.
— Да говори же, говори, бедная крошка! — воскликнул старик, по лицу которого струился пот.
— Дедушка, я вышла из себя, как и вы, вот только рядом со мной не было разумной внучки, чтобы меня унять, и я дала волю своему гневу — я ударила человека!
Выражение лица кающейся Юберты было таким забавным, что любой другой, глядя на нее, не удержался бы от смеха. Улыбка промелькнула было на губах старика, но он давно разучился улыбаться и смог лишь скривить их в гримасе.
— А!.. И кто это был? — спросил рыбак.
— Конечно, господин Батифоль, кто же еще! — воскликнула девушка.
— Ну, и что же?
— Я дала ему пощечину, дедушка.
— Вот как! По крайней мере, ты влепила ему как следует?
— А то как же! У меня даже заболела рука — по-моему, я вывихнула запястье. Вы меня простите?
Вместо ответа, Франсуа Гишар сжал внучку в объятиях и, радуясь, что оскорбление, нанесенное его малышке, не осталось безнаказанным, спокойно уснул.
Бедный старик и не подозревал, сколько бед принесет ему эта злосчастная пощечина.
У г-на Батифоля не было никаких оснований верить в добродетель; он был совершенно, вполне искренне убежден, что дочь бедного рыбака должна быть чрезвычайно горда тем, что она удостоилась внимания человека, который называл себя самым крупным хозяином в Ла-Варенне.
И он стал действовать с невероятным самомнением, свойственным всякому глупцу.
Однако его постигло жестокое разочарование.
Нежная ручка Юберты не причинила особого ущерба лицу влюбленного чеканщика, но нанесла убийственный удар его самолюбию.
Самолюбие — это то, что заменяет бездушным людям сердце.
В то время как папаша Горемыка безмятежно спал, его богатый сосед вынашивал планы чудовищной мести.
Работа его ума была тем более напряженной, что месть, для того чтобы она стала подлинным наслаждением с точки зрения г-на Батифоля, следовало осуществлять, соблюдая одно непременное условие.
Она должна была недорого стоить.
Люди такого сорта, сколь ни мало похожими на Антиноя сотворил их Господь Бог, обычно хотят, чтобы их любили такими, каковы они есть; не стоит поэтому ожидать, что они поставят расточительность на службу своему злопамятству.
Не сомкнув глаз на протяжении десяти часов, чеканщик наконец понял, что ему следует делать; он встал чуть свет и направился к г-ну Падлу.
В течение всей недели г-н Падлу торговал фаянсовой посудой на Королевской площади; по воскресеньям же он становился страстным любителем помологии. Хотя еще не было шести часов, он уже вышел в сад и любовался грушевым деревом, на ветвях которого сквозь желтоватую оправу набухших цветочных почек уже начинали проглядывать розоватые жемчужины.
Не успел г-н Батифоль произнести хотя бы слово, как г-н Падлу пожал ему руку и воскликнул, указывая на дерево:
— Поглядите, сударь, какой бесподобный саженец! Подумать только, этому деревцу всего лишь год! Но какие оно подает надежды, Батифоль, какие надежды! Я сосчитал бутоны, сударь, и, смею сказать, мне пришлось потрудиться: только на одной этой ветке их семнадцать штук! Вы слышите, Батифоль? Семнадцать груш, и самая маленькая из них будет крупнее, чем голова ребенка, как уверял меня один знаток!
Господин Батифоль произнес: «Гм» — и восторженный садовод мог принять этот звук за возглас одобрения; затем, пока хозяин мысленно представлял, как можно будет смаковать восхитительные плоды, первые признаки появления которых он подверг учету, чеканщик, вторя ему, принялся расхваливать землю, обещавшую столько чудес. Затем, не давая хозяину перехватить инициативу, он пришел в исступление при виде голого ствола, похожего на ручку метлы, но обещавшего, судя по этикетке на нем, когда-нибудь превратиться в сливовое дерево.
Господин Батифоль, зная по опыту, что ни одна лесть не была бы столь приятной его соседу, выслушал с терпением, показывавшим, сколь важно ему было угодить садоводу, все то, что тот соизволил рассказать не только о предполагаемых достоинствах его деревьев, но и о том, сколько он за них заплатил, с перечислением всех подробностей, сопутствовавших их приобретению, посадке и появлению первых побегов.
Таким образом, мужчины прошли две трети сада и оказались в том месте, где он сужался и где огораживавшая его стена образовывала угол, прежде чем идти дальше.
Господин Падлу, как ценитель прекрасного, был слишком большим приверженцем прямой линии и гармонических пропорций, чтобы он мог добровольно придать своему участку такую форму. Виной тому был сад Франсуа Гишара, своим концом разделивший землю торговца фаянсовой посуды надвое и, таким образом, нарушивший ее целостный облик.