Волонтер девяносто второго года | Страница: 19

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В четыре часа охота закончилась, и мы вернулись домой. Нас ждал пышный обед, приготовленный, как обычно, приехавшим вместе с охотниками поваром. Сотрапезники, явно озабоченные, сели за стол. Разговор свелся к ряду предположений; все проклинали Национальное собрание, г-на Сиейеса, г-на Мирабо, г-на Байи, не понимая, чем можно объяснить отвагу и дерзость этих людей; охотники мечтали оказаться на месте г-на де Брезе, г-на Безанваля, г-на де Ламбеска и заявляли, что поступили бы более жестко, что, с их точки зрения, король был слишком мягок, королева слишком добра, ведь они не приказали швейцарцам заколоть штыками этих трех негодяев.

В шесть часов вечера слуга графа де Дампьера доставил депешу.

Она была датирована утром 14 июля.

В ночь с 13-го на 14-е народ взломал решетчатые ворота Дома инвалидов и захватил тридцать тысяч ружей.

Ударами молотов он разбил ворота Арсенала и выкатил на Ратушную площадь семь или восемь бочек пороха. На рассвете порох роздали народу: каждому, кто имел ружье, пороху досталось на пятьдесят выстрелов.

Двор призвал все иностранные полки, какими располагал. Королевский хорватский полк стоял в Шарантоне, полки Рейнаха и Дисбаха — в Севре, Нассау — в Версале, Салис-Самаде — в Исси, гусары Бершени — в Военной школе. Шатовьё, Эстергази, Ромер тоже находились вблизи Парижа. Господин де Лонэ (он знал о своей непопулярности, и по этой причине на него можно было положиться) обязался защищать Бастилию до последнего, пообещав, что скорее взорвет заодно с собой половину Парижа, чем сдаст крепость.

В этих новостях, как считали сотрапезники, была одна хорошая сторона — они позволяли надеяться, что в столице окажут отчаянное сопротивление народу.

Да и кто такой был этот народ, угрожавший им? Толпа изголодавшихся, необученных и неорганизованных людей: ее остановит первый пушечный выстрел, она разбежится при первой атаке кавалерии; разве этот сброд, эти мужланы смогут устоять против солдат, привычных к стрельбе, презирающих смерть?

Поэтому, прочитав адресованную ему депешу, граф де Дампьер попросил гостей наполнить бокалы и, подняв свой, провозгласил:

— За победу короля и истребление мятежников! Поддержите меня, господа!

— За победу короля и истребление мятежников! — хором подхватили гости. Но не успели они поднести бокалы к губам, как со стороны раскаленной от жары пыльной дороги на Париж послышался громкий топот коня, скачущего галопом.

Радостно размахивая шляпой, украшенной трехцветной кокардой, всадник вихрем промчался мимо, крикнув дрожащим от восторга голосом г-ну де Дампьеру и его друзьям несколько слов, не менее страшных для них, чем начертанные огненными буквами слова, что Валтасар прочел на стене своего дворца:

— Бастилия пала! Да здравствует нация!

Этим всадником был г-н Жан Батист Друэ, во весь опор примчавшийся из столицы и спешивший сообщить друзьям в Варение о победе народа над монархией.

Новость эта — он возвещал ее во всех городах и деревнях, через которые проезжал, — озаряла дорогу, словно огненный след.

Это был неистовый крик радости, вырвавшийся из глубин души Франции в день, когда пала Бастилия.

Среди книг, что в то время давал мне г-н Друэ, была одна — я отлично ее помню, — озаглавленная «Записки Ленге». Говоря о Бастилии, автор написал запомнившуюся мне фразу: «Она подавляла улицу Сент-Антуан!»

Весь мир слышал о Бастилии, этой крепости, давшей свое имя другим тюрьмам.

«Бастилия» и «тирания» были словами, которые могли найти себе место в словаре синонимов.

По всей Франции люди целовались, передавая друг другу святую весть. Господин де Сегюр, наш посол в России — этой классической стране самовластья, — рассказывает, что видел, как два московских дворянина, плача от радости, обнимались и восклицали, подобно г-ну Друэ:

— Бастилия пала!

Но одна странность доказывала, сколь велика была ненависть к этим камням, соучастникам королевских преступлений: ведь это народ, которому никогда до Бастилии не было никакого дела — она была построена для дворян, но в случае необходимости служила тюрьмой для философов, — именно народ взял ее штурмом, разрушил, развеял по ветру, если так можно выразиться.

Может создаться впечатление, будто народ боялся, как бы Бастилия, вросшая корнями в землю, не выросла бы снова.

Уже стариком, я, кто в шестнадцать лет танцевал на развалинах Бастилии, прочитал прекрасную книгу о Революции. Ее написал Мишле.

Там рассказывается, как однажды в Версале, когда у г-жи де Помпадур находился Кенэ, врач Людовика XV, в комнату неожиданно вошел король, которого тот никак не ожидал в эту минуту. Кенэ побледнел, задрожал с ног до головы и поспешил уйти не столько из учтивости, сколько из страха. В коридоре он встретил г-жу дю Оссе.

— Бог мой! В чем дело? — воскликнула остроумная камеристка. — На вас лица нет, дорогой господин Кенэ!

— Вы спрашиваете, в чем дело, мадемуазель? В том, что в ту минуту, когда я совсем его не ждал, к маркизе вошел король.

— Поэтому вы так бледны и испуганы?

— Да, ибо каждый раз, увидев короля, я думаю: вот человек, кто, если ему придет каприз, может приказать отрубить мне голову и никто не вправе будет помешать этому, ни у кого даже подобная мысль не возникнет.

— Помилуйте! Король так добр! — возразила г-жа дю Оссе.

Но читатели согласятся, что для гражданина очень ненадежная гарантия, если каприз отрубить ему голову придет такому доброму королю.

В начале своего правления Калигула и Нерон тоже были такими добрыми. Подписывая свой первый приговор, Нерон произнес величественные слова: «Я хотел бы не уметь писать!»

Вот почему Сенека тогда успокаивал встревоженных людей и, подобно г-же дю Оссе, восклицал: «Император такой добрый!» Но этот такой добрый император отравил брата, выпустил кишки матери, задушил жену, убил любовницу, ударив ее ногой в живот, и заставил своего учителя Сенеку, чтобы он вскрыл вены.

Вы можете возразить: «Он обезумел».

Я отвечу: «Разве король Франции не может обезуметь, как и римский император?»

Вероятно, король был слишком добр для того, чтобы приказать без причины отрубить голову знакомому ему человеку; вместе с тем, этот добряк не отказывал в выдаче приказа о заточении без суда и следствия отцу, что хотел посадить в тюрьму сына; жене, что просила посадить мужа; католику, что добивался заключения протестанта.

Только г-н де Сен-Флорантен выдал 50 000 таких приказов о заточении в Бастилию. Не подумайте, что я ошибаюсь на три нуля, два или даже один и хочу сказать 50, 500 или 5 000. Нет, ошибки нет, именно 50 000! Но и при этом короле, таком добром, что он не приказал отрубить голову Кенэ, и при его сыне, еще более добром, один человек, то есть создание, подверженное ошибкам и страстям, распоряжается свободой — бесценным даром, которым Бог наделил человека, — отправляя пятьдесят тысяч своих ближних в Бастилию.