Соратники Иегу | Страница: 106

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Бонапартом владели две великие страсти, унаследованные от него Наполеоном: любовь к войне и пристрастие к монументам.

В походах он был весел и не прочь был посмеяться, а в дни мира становился задумчивым и мрачным; тогда, чтобы развеять тоску, он искал отрады в искусстве и принимался мечтать о грандиозных памятниках; он начал воздвигать целый ряд монументов, но закончил лишь немногие из них. Он знал, что монументы составляют часть жизни народов, что это их история, написанная заглавными буквами, что, когда поколения за поколениями исчезнут с лица земли, эти вехи былых веков останутся стоять: так в великолепных развалинах оживает Рим, бессмертные памятники неумолчно вещают о Древней Греции, и в своих монументах, на пороге цивилизаций восстает из праха таинственный и величавый призрак Египта.

Но что он любил больше всего, что было всего дороже его сердцу — это всеобщее поклонение, это мировая известность. Отсюда ненасытная потребность в войне, жажда славы.

Нередко он говорил:

— Широкая известность — это хвалебный гул. Чем громче этот гул, тем дальше он разносится. Законы, учреждения, памятники, народы — все сметается временем; но слава не умолкает и дает громкие отзвуки в других поколениях. Пали Вавилон и Александрия, но Семирамида и Александр живут в веках и, прославляемые всеми, стали еще величавей, чем при жизни.

Прилагая эти рассуждения к самому себе, он продолжал:

— Моя власть зиждется на моей славе, а слава — на одержанных мною победах. Всем, чего я достиг, я обязан своим завоеваниям, и потребны все новые завоевания, чтобы удержаться на этой высоте. Недавно утвердившаяся власть должна изумлять и ослеплять: едва померкнет ее факел — она угасает, едва прекратится ее рост — она рушится.

Долго время Бонапарт оставался патриотом своей Корсики и тяжело переживал завоевание родины французами, но после 13 вандемьера сам стал настоящим французом и страстно полюбил Францию; он мечтал видеть ее великой, счастливой, могущественной, во главе всех народов, блистающей военной славой и расцветом искусств. Правда, добиваясь величия Франции, он возрастал вместе с нею, и ее величие носило неизгладимый отпечаток его гения. Он жил этой идеей, и для него настоящее как бы растворялось в грядущем. Куда бы ни заносил его ураган войны, повсюду он прежде всего помышлял о Франции. «Что скажут афиняне?» — спрашивал Александр после победы при Иссе и при Арбеле. «Надеюсь, что французы будут довольны мною», — говорил Бонапарт после битв при Риволи и у пирамид.

Перед сражением современный Александр не слишком заботился о том, как он поступит в случае успеха, но обдумывал все возможные последствия неудачи. Как никто другой, он был убежден, что порой от ничтожнейшего обстоятельства зависят величайшие события, поэтому он старался предвидеть эти события, но не спешил их вызывать; он наблюдал их зарождение, ожидая, пока они созреют, потом в нужный момент появлялся на политической арене, завладевал ходом событий, подчинял их своей воле и управлял ими, как опытный наездник обуздывает и подчиняет себе горячего коня.

В свое время Бонапарт быстро поднялся на гребне Революции; ему случалось подготовлять политические перевороты или следить за совершающимися у него на глазах; он не раз управлял ходом событий и в результате проникся презрением к роду человеческому; к тому же он от природы не склонен был уважать людей, и нередко с его уст срывались слова тем более горькие, что он имел случай убедиться в их справедливости:

— Два рычага приводят в движение человеческие массы: страх и корысть. Естественно, при таких убеждениях Бонапарт не мог верить в дружбу.

«Сколько раз, — вспоминает Бурьенн, — он мне твердил: „Дружба — пустой звук! Я никого не люблю, даже братьев… Ну, может быть, немножко люблю Жозефа, да и то скорей по привычке и потому, что он мой старший брат… Вот Дюрокая, пожалуй, люблю, но почему? Просто мне нравится его характер: он холодный, сухой и суровый, притом Дюрок никогда не жалуется… Да и за что мне любить людей ? Неужели вы воображаете, что у меня есть искренние друзья? До тех пор пока мне будет сопутствовать удача, у меня всегда найдутся друзья, хотя бы и лицемерные; но если счастье от меня отвернется, вы увидите, что будет! Зимой деревья стоят без листвы. Пусть Бурьенн, хнычут женщины, на то они и созданы, но мне не к лицу чувствительность! Надо иметь крепкую руку и непреклонную волю — иначе не станешь ни полководцем, ни правителем!“«

В своих отношениях с близкими Бонапарт был, как выражаются школьники, задирой; он любил подразнить, но скорее добродушно, и почти никогда не позволял себе грубости. Правда, легко было вызвать его досаду, но она улетучивалась как облако, гонимое ветром, выливалась потоком слов и быстро рассеивалась. Однако когда речь шла о государственных делах и кто-нибудь из его помощников или министров допускал ошибку, он выходил из себя, разражался гневными словами, порой, жестоко оскорбляя, беспощадно наносил удары, и поневоле приходилось перед ним склониться. Вспомним его сцены с Жомини и с герцогом Беллюнским!

У Бонапарта было два рода врагов — якобинцы и роялисты, первых он ненавидел, вторых опасался. Говоря о якобинцах, он называл их не иначе как убийцами Людовика XVI, зато о роялистах высказывался так осторожно, что казалось, будто он предвидел Реставрацию.

Среди его приближенных два человека в свое время голосовали за смерть короля — Фуше и Камбасерес.

Бонапарт уволил Фуше с поста министра полиции, однако оставил Камбасереса, ибо нуждался в услугах этого выдающегося законоведа, но частенько поддавался искушению уязвить своего коллегу, второго консула, и говорил, взяв его за ухо:

— Бедный мой Камбасерес, мне очень грустно, но имейте в виду: если когда-нибудь вернутся Бурбоны, вы угодите на виселицу!

Однажды Камбасерес потерял терпение и, резко повернув голову, вырвал ухо из пальцев Бонапарта, сжимавших его, как тиски.

— Бросьте эти скверные шутки! — вскричал он.

Всякий раз, когда Бонапарту случалось избегнуть опасности, он по привычке, усвоенной еще в детские годы на Корсике, быстро делал большим пальцем на груди знак креста.

Когда он переживал неприятность или его терзали мрачные мысли, он напевал вполголоса один и тот же мотив, но так фальшиво, что мелодию невозможно было узнать. Продолжая напевать, он садился за письменный стол и начинал раскачиваться в кресле; откидываясь назад, он едва не опрокидывался навзничь и яростно строгал ручку кресла перочинным ножом, который только для этого ему и служил, ибо Бонапарт никогда сам не чинил перьев (это была обязанность секретаря, старавшегося очинить их как можно острее, чтобы легче было разобрать ужасающий почерк своего шефа).

Известно, какое впечатление производил на Бонапарта колокольный звон: лишь эта музыка была ему доступна и трогала его сердце. Если он сидел в то время, когда раздавался вибрирующий звук колокола, он давал знак рукой, чтобы соблюдали молчание, и поворачивался в ту сторону, откуда наплывали волны звуков; если он в это время прогуливался, то останавливался, склонял голову и слушал. Пока звонил колокол, он стоял или сидел неподвижно, но, едва замирал последний удар, вновь принимался за работу. Когда Бонапарта спрашивали, чем объясняется его пристрастие к звону колоколов, он отвечал: