Бонапарт распечатал письмо и прочитал:
«Президент Гойе почитает для себя счастьем предложение генерала Бонапарта. Послезавтра, 18 брюмера, он ждет его к обеду вместе с его прелестной супругой и с любым из его адъютантов.
Мы сядем за стол в пять часов.
Если время не подходит генералу Бонапарту, мы просим его сообщить удобный для него час.
16 брюмера, год VII.
Президент Гойе».
С тонкой, непередаваемой усмешкой Бонапарт спрятал письмо в карман. Потом он повернулся к Ролану.
— Ты знаешь президента Гойе? — спросил он.
— Нет, генерал, — ответил Ролан.
— Вот увидишь, какой это славный человек!
Это было сказано ни с чем не сравнимым тоном, столь же загадочным, как и его усмешка.
Жозефине было тридцать четыре года. Несмотря на свой возраст, а может быть, благодаря этому прелестному возрасту, когда женщина как бы с некой высоты взирает и на минувшую молодость и на приближающуюся старость, она была в полном расцвете красоты, обладала несравненной грацией и неотразимым обаянием.
Опрометчивое признание Жюно вызвало у Бонапарта, при возвращении в Париж, некоторое охлаждение к Жозефине, но не прошло и трех дней, как эта волшебница снова покорила победителя в битвах при Риволи и у пирамид.
Она царила в гостиной, радушно принимая гостей, когда вошел Ролан.
Как настоящая креолка, Жозефина была неспособна сдерживать свои чувства и при виде Ролана вскрикнула от радости и протянула ему руку; она знала, как глубоко он предан ее мужу и как велика безумная храбрость молодого человека, и не сомневалась, что, будь у него двадцать жизней, он отдал бы их все за генерала Бонапарта.
Ролан поспешно взял протянутую ему руку и почтительно поцеловал ее. Жозефина еще на Мартинике знала мать Ролана. Всякий раз, встречаясь с ним, она вспоминала его деда с материнской стороны, г-на де ла Клемансьера, в чьем саду ей случалось в детские годы срывать незнакомые нам, обитателям холодных стран, чудесные плоды.
Для разговора сейчас же нашлась тема: Жозефина с нежностью в голосе осведомилась о здоровье г-жи де Монтревель, ее дочери и юного Эдуарда.
— Дорогой Ролан, — сказала она после этого, — сейчас я принадлежу не себе, но моим гостям, подождите сегодня вечером, пока все разойдутся, или же завтра постарайтесь остаться со мной наедине. Мне нужно поговорить с вами о нем (она указала глазами на Бонапарта) и хочется рассказать вам тысячу вещей.
Тут она вздохнула и сжала руку молодому человеку.
— Что бы ни случилось, — спросила она, — ведь вы не покинете его?
— Что бы ни случилось? О чем вы? — удивился Ролан.
— Я знаю, о чем говорю, — добавила Жозефина, — и уверена, что, если вы побеседуете десять минут с Бонапартом, вы меня поймете. А сейчас наблюдайте, слушайте и молчите!
Ролан отвесил поклон и отошел в сторону, решив по совету Жозефины ограничиться ролью наблюдателя.
И в самом деле, наблюдать было что.
В гостиной образовалось три кружка.
Центром первого была г-жа Бонапарт, единственная женщина в гостиной. Впрочем, состав кружка то и дело менялся: одни приходили, другие уходили.
Второй кружок собрался вокруг Тальма, там были Арно, Парсеваль-Гранмезон, Монж, Бертоле и еще несколько членов Института.
В третьем кружке, к которому только что присоединился Бонапарт, выделялись Талейран, Люсьен, адмирал Брюи [12] , Редерер, Реньо де Сен-Жан-д'Анжели, Фуше, Реаль и два-три генерала, в том числе Лефевр.
В первом кружке толковали о модах, музыке, спектаклях, во втором — о литературе, науках и драматическом искусстве, в третьем — обо всем на свете, кроме того, о чем каждому хотелось говорить.
Без сомнения, эта сдержанность была не по вкусу Бонапарту, занятому своими мыслями; поговорив минуту-другую на избитые темы, он взял под руку бывшего епископа Отёнского и уединился с ним в амбразуре окна.
— Ну что? — спросил он.
Талейран посмотрел на Бонапарта с характерным для него неповторимым выражением глаз.
— Что я говорил вам о Сиейесе, генерал?
— Вы сказали: «Ищите опоры в людях, которые называют якобинцами друзей Республики, и будьте уверены, что Сиейес во главе этих людей».
— Я не ошибся.
— Значит, он сдается?
— Более того, он уже сдался…
— И этот человек хотел меня расстрелять за то, что, высадившись во Фрежюсе, я не выдержал карантина!
— О нет, совсем не за это!
— За что же?
— За то, что вы даже не взглянули на него и не говорили с ним на обеде у Гойе.
— Признаюсь, я сделал это умышленно: терпеть не могу этого монаха-расстригу!
Бонапарт слишком поздно спохватился, что вырвавшееся у него слово, подобно мечу архангела, было обоюдоострым: если Сиейес был монахом-расстригой, то Талейран — расстригой-епископом.
Он быстро взглянул на своего собеседника; бывший епископ Отёнский улыбался приятнейшей улыбкой.
— Значит, я могу на него рассчитывать?
— Я за него ручаюсь.
— А Камбасерес, Лебрен? Вы с ними виделись?
— Я взял на себя Сиейеса как самого упорного, а с двумя другими виделся Брюи.
Адмирал Брюи, беседуя с окружающими его людьми, следил глазами за генералом и за дипломатом: он имел основания думать, что они обсуждают весьма серьезный вопрос.
Бонапарт сделал ему знак подойти.
Другой, менее опытный человек сразу повиновался бы, но Брюи поступил по-своему.
С самым равнодушным видом он обошел раза три вокруг гостиной, потом, как бы внезапно увидев Талейрана и Бонапарта, беседующих у окна, направился к ним.
— Да, Брюи — человек сильной воли, — заметил Бонапарт, который привык судить о людях не только по важным их поступкам, но и по самым незначительным.
— А главное, весьма осмотрительный, генерал, — подхватил Талейран.
— Все так, но боюсь, что понадобится штопор, чтобы вытягивать из него слова.
— О нет, теперь, примкнув к нам, он будет обо всем говорить открыто.
И действительно, подойдя к Бонапарту и Талейрану, Брюи сразу же приступил к делу.