— Смилуйтесь! — закричал Лакомб, простирая руки. Кадудаль приподнялся на стременах.
— Святой отец, лишь вы один из всех нас не имеете права просить за этого человека. Вы оказали ему эту милость в тот день, когда помешали мне отправить его письмо в Революционный трибунал. Помогите ему умереть — вот все, что я могу вам позволить.
Затем громким голосом, который разнесся по всем рядам зрителей, он спросил во второй раз:
— Не хочет ли кто-нибудь из вас попросить помилования для этого человека?
Ни один голос не отозвался.
— Франсуа Гулен, я даю тебе пять минут, чтобы уладить отношения с Богом. И если только сам Господь не сотворит чудо, ничто не поможет тебе спастись. — Святой отец, — продолжал он, обращаясь к аббату Лакомбу, — вы можете дать руку этому человеку и проводить его на эшафот.
Затем он велел исполнителю приговора:
— Палач, делай свое дело.
Палач, видя, что речь вовсе не о нем и он должен лишь исполнить свои обычные обязанности, встал и положил руку на плечо Франсуа Гулена, как бы говоря, что тот в его распоряжении.
Аббат Лакомб подошел к осужденному.
Но тот оттолкнул его.
И тут завязалась отвратительная борьба между Гуленом, не желавшим ни молиться, ни умирать, и двумя палачами.
Невзирая на его крики, укусы и проклятия, палач зажал его в объятиях словно ребенка, и в то время как помощник готовил нож гильотины, отнес его из повозки на помост эшафота.
Аббат Лакомб взошел туда первым и ждал приговоренного, не теряя надежды; но все его усилия были тщетны: он даже не смог поднести распятие ко рту Гулена.
После этого ужасное зрелище завершилось сценой, которую нельзя передать словами.
Палач и его подручный сумели уложить осужденного на доску; она покачнулась, затем нож гильотины молнией пронесся вниз, и послышался глухой стук: это отлетела голова.
Воцарилось глубокое молчание, и посреди нее раздался голос Кадудаля:
— Божье правосудие свершилось!
Теперь покинем Кадудаля, который с переменным успехом продолжает отчаянную борьбу с республиканцами, оставаясь союзником Пишегрю — последней надежды, что осталась у Бурбонов во Франции; окинем взглядом Париж и остановимся на здании, построенном для Марии Медичи, в котором продолжали жить, как было сказано выше, граждане члены Директории.
Баррас получил послание Бонапарта, привезенное Ожеро.
Накануне его отъезда, в день взятия Бастилии, четырнадцатого июля, соответствовавший двадцать шестому мессидора, молодой главнокомандующий устроил в армии праздник и приказал составить обращения, в которых солдаты Итальянской армии публично заявляли о своей преданности Республике и готовности умереть за нее в случае надобности.
На главной площади Милана воздвигли пирамиду посреди знамен и пушек, взятых у неприятеля в качестве трофеев, и начертали на ней имена всех солдат и офицеров, погибших за время Итальянского похода. г В этот день созвали всех французов, находившихся в Милане, и более двадцати тысяч воинов салютовали оружием этим славным трофеям и пирамиде, испещренной бессмертными именами убитых.
В то время как двадцать тысяч воинов, образовав каре, разом отдали честь своим братьям, оставшимся лежать на полях битв при Арколе, Кастильоне и Риволи, Бонапарт, сняв шляпу и указывая рукой на пирамиду, произнес:
— Солдаты! Сегодня праздник четырнадцатого июля; перед вами имена ваших соратников, погибших на поле брани за свободу и родину; они послужили вам примером. Вы всецело принадлежите Республике, всецело сознаете свою ответственность за процветание тридцати миллионов французов и величие этой страны, имя которой благодаря вашим победам засияло как никогда.
Солдаты! Я знаю, что вы глубоко опечалены тучами, сгустившимися над нашей родиной; но родине не может грозить реальная опасность. Те же воины, благодаря которым она одержала верх над коалицией европейских стран, по-прежнему в строю. Нас отделяют от Франции горы, и вы преодолеете их с быстротой орла, если потребуется отстаивать конституцию, защищать свободу и спасать республиканцев.
Солдаты! Правительство заботится о вверенном ему сокровище; как только роялисты проявят себя, они умрут. Храните спокойствие, и давайте поклянемся душами героев, которые погибли, сражаясь рядом с нами за свободу, на наших знаменах поклянемся вести беспощадную войну с врагами Республики и Конституции Третьего года.
Затем начался банкет и были подняты тосты.
Бонапарт провозгласил первый тост:
— За смельчаков Стенгеля, Лагарпа и Дюбуа, павших на поле брани! Пусть их души охранят нас и уберегут от козней наших недругов!
Массена произнес тост за возвращение эмигрантов. Ожеро, который должен был уехать на следующий день, облеченный полномочиями Бонапарта, воскликнул, поднимая бокал:
— За единство французских республиканцев! За уничтожение клуба Клиши! Пусть заговорщики трепещут! От Адидже и Рейна до Сены всего лишь один шаг. Пусть они трепещут! Мы ведем счет их беззакониям, и расплата — на острие наших штыков.
При последних словах тоста трубачи и барабанщики заиграли сигнал атаки. Каждый солдат бросился к своему оружию, словно и в самом деле нужно было немедленно выступать в поход, и лишь с огромным трудом удалось усадить их на прежние места и продолжить пир.
Члены Директории восприняли послание Бонапарта с весьма различными чувствами.
Ожеро очень устраивал Барраса. Всегда готовый вскочить в седло, призвать на помощь якобинцев и простолюдинов из предместий, он приветливо встретил Ожеро, считая его человеком, нужным для такого случая.
Но Ребель и Ларевельер, эти спокойные натуры и трезвые головы, хотели бы видеть столь же спокойного и трезвого генерала, как они. Что касается Бартелеми и Карно, не стоит и говорить, что Ожеро никак им не подходил.
Действительно, Ожеро, такой, каким мы его знаем, был опасным помощником. Добрый малый, превосходный воин с бесстрашным сердцем, но при этом хвастливый, как гасконец, Ожеро слишком явно показывал, с какой целью его прислали. Но Ларевельеру и Ребелю удалось увлечь Ожеро и внушить ему, что он должен спасать Республику решительными действиями, но без кровопролития.
Чтобы заставить Ожеро запастись терпением, ему поручили командование семнадцатой военной дивизией, включавшей в себя Париж.
Наступило шестнадцатое фрюктидора.
Отношения между различными партиями настолько обострились, что каждую минуту можно было ждать государственного переворота, совершенного либо Советами, либо членами Директории.
Само собой получилось, что вождем роялистского движения был Пишегрю. Если бы он взял в свои руки инициативу, роялисты присоединились бы к нему.