— Но ведь потом, — сказал Бонапарт, — я послал тебе саблю. Разве Ролан не передал ее тебе?
— Вот она, — вскричал Круазье, хватаясь за оружие, которое лежало подле него и поднося его к губам. — Я хочу, чтобы ее зарыли в землю вместе со мной, и те, кто меня несет, знают о моем желании. Прикажите им это, генерал.
Раненый умоляюще сложил руки.
Бонапарт опустил край полотна, закрывавшего носилки, отдал приказ и удалился.
На следующий день, покидая Тантуру, армия оказалась перед морем зыбучего песка. Другого пути не было; артиллерия была вынуждена вступить на эту дорогу, и пушки увязли. Раненых и больных немедленно опустили на песок и запрягли всех лошадей в лафеты и повозки. Все было тщетно: зарядные ящики и пушки увязли в песке по самые ступицы. Здоровые солдаты попросили, чтобы им разрешили сделать последнее усилие. Они попытались сдвинуть артиллерию с места, но, как и лошади, напрасно потратили силы.
Французы со слезами на глазах оставили эту прославленную бронзу, которая была свидетельницей их побед и отзвуки залпов которой заставляли содрогаться Европу.
Двадцать второго мая они остановились на ночлег в Кесарии.
Множество раненых и больных скончалось, и свободные лошади уже не были столь редкими. Бонапарт плохо себя чувствовал: накануне он едва не умер от усталости. Все принялись его упрашивать, и он согласился вновь сесть в седло. Едва лишь они на рассвете отъехали на триста шагов от Кесарии, как какой-то человек, прятавшийся в кустах, выстрелил в него из ружья почти в упор и промахнулся.
Солдаты, окружавшие главнокомандующего, бросились в лес, прочесали его и схватили жителя Наблуса, которого приговорили к немедленному расстрелу.
Четверо сопровождающих отвели его к морю, подталкивая стволами своих карабинов; затем они нажали на спусковые крючки, но ни один из карабинов не выстрелил.
Ночь была очень влажной, и порох отсырел.
Сириец, изумленный тем, что он все еще держится на ногах, тотчас воспрянул духом, бросился в море и очень быстро добрался до довольно отдаленного рифа.
Оцепеневшие солдаты смотрели, как беглец удаляется, и даже не думали стрелять. Но Бонапарт, понимавший, сколь пагубное воздействие произведет на здешних суеверных жителей этот факт, если подобное покушение останется безнаказанным, приказал одному из взводов открыть огонь по беглецу.
Взвод повиновался, но человек был вне досягаемости выстрелов: пули падали в море, не долетая до скалы.
Наблусец вытащил из ножен висевший на груди канджар и угрожающе взмахнул им.
Бонапарт приказал вставить в ружья полуторный заряд и возобновить стрельбу.
— Бесполезно, — сказал Ролан, — я отправлюсь к нему. Сказав это, молодой человек скинул свою одежду.
— Останься, Ролан, — произнес Бонапарт. — Я не хочу, чтобы ты рисковал жизнью из-за какого-то убийцы.
Но Ролан, то ли не расслышав его слов, то ли не желая их слышать, уже взял канджар у шейха Ахера, отступавшего вместе с армией, и бросился в море с канджаром в зубах.
Все солдаты знали, что молодой капитан — самый отважный офицер армии, встали в круг и закричали «Браво!».
Бонапарту поневоле пришлось стать свидетелем близившегося поединка. Когда сириец увидел, что к нему направляется только один человек, он стал ждать, не пытаясь бежать. Человек, застывший со сжатыми кулаками, в одном из которых находился кинжал, был поистине прекрасен; он возвышался на утесе, словно статуя Спартака на пьедестале.
Ролан приближался к нему по прямой, как стрела, траектории.
Наблусец не пытался его атаковать, пока тот не вышел из воды и даже не без некоторого благородства отступил назад, насколько это позволяла длина утеса.
Ролан вышел из воды, юный, прекрасный и сверкающий, как морской бог. Противники оказались лицом друг к другу. Площадка, выступавшая над поверхностью моря, на которой они собирались биться, казалась панцирем гигантской черепахи.
Зрители ожидали увидеть схватку, в которой каждый из соперников, приняв меры предосторожности, явит им зрелище искусной и затяжной борьбы.
Однако этого не произошло.
Едва Ролан ступил на твердую почву и стряхнул воду, смекавшую с волос и застилавшую ему глаза, как он, не думая заслоняться от кинжала противника, кинулся на него не так, как один человек бросается на другого, а как ягуар бросается на охотника.
Все увидели, как засверкали лезвия канджаров; оба соперника, низвергнутые со своего пьедестала, упали в море.
Вода забурлила.
Затем появилась одна голова — белокурая голова Ролана
Он уцепился рукой за выступ скалы, затем поставил на него колено и наконец встал в полный рост, держа в левой руке за длинную прядь волос голову наблусца.
Можно было подумать, что это Персей, только что отрубивший голову горгоны.
Нескончаемое «Ура!», вырвавшееся из груди всех зрителей, донеслось до Ролана, и на губах его появилась гордая улыбка.
Снова зажав в зубах кинжал, он бросился в воду и поплыл к берегу.
Армия остановилась. Здоровые не думали больше о жаре К жажде.
Раненые позабыли о своих ранах. Даже умирающие собрали остатки сил, чтобы приподняться на локте.
Ролан подплыл к берегу в десяти шагах от Бонапарта.
— Возьми, — сказал он, бросая к его ногам свой кровавый трофей, — вот голова убийцы.
Бонапарт невольно отпрянул; что касается Ролана, то он был спокоен, как будто вышел из моря после очередного купания. Он направился к своим вещам и оделся, столь старательно избегая взглядов, что его стыдливости позавидовала бы женщина.
Двадцать четвертого французы вступили в Яффу.
Они пробыли там двадцать пятого, двадцать шестого, двадцать седьмого и двадцать восьмого.
Поистине, Яффа была для Бонапарта злополучным городом!
Читатель помнит о четырех тысячах солдат, взятых в плен Эженом и Круазье, которых не могли прокормить, охранять или отослать в Каир, но могли расстрелять и в конце концов расстреляли.
Вернувшись в Яффу, Бонапарт оказался перед лицом более серьезной и мучительной неизбежности.
В городе находился госпиталь для больных чумой.
В нашем Музее хранится великолепная картина Гро, на которой изображен Бонапарт, дотрагивающийся до больных чумой в Яффе.
Эта картина, изображающая недостоверный факт, не становится от этого менее прекрасной.
Вот что говорит об этом г-н Тьер. Будучи скромным романистом, мы испытываем сожаление по поводу того, что снова вступаем в противоречие с этим гигантом исторической науки.