— Ты видишь? — спросил Шенье Тальена, усмотрев в этом свете предзнаменование, и сжал его руку. — Если бы Брут был здесь!
В тот же вечер Морган, чудом оставшийся живым и невредимым, незаметно миновал заставу и отправился в путь по безансонской дороге, в то время как Костер де Сен-Виктор явился просить убежища к прекрасной Орелии де Сент-Амур, полагая, что нигде не найдет лучшего укрытия, чем в доме любовницы Барраса.
В результате событий, подобных тем, о которых мы только что поведали, когда пушки грохотали на всех перекрестках, и кровь рекой текла по улицам столицы, любое общество приходит в состояние величайшей растерянности, и некоторое время не может от нее оправиться.
Несмотря на то что хватило одного дня, 14 вандемьера, чтобы убрать трупы и устранить самые явные следы сражения, парижане в течение еще нескольких дней продолжали обсуждать подробности этого грозного дня: его оказалось достаточно, чтобы вернуть подвергшемуся угрозе Конвенту — то есть Революции и ее творцам — авторитет, необходимый для тех нововведений, страх перед которыми привел к рассказанным нами событиям.
Уже четырнадцатого утром Конвент ясно осознал, что вернул себе всю полноту власти, и почти перестал интересоваться судьбой секционеров; к тому же те исчезли, не оставив после себя никакого следа, кроме крови, которую удалось стереть всего лишь за день, если не из памяти граждан, то хотя бы с уличных мостовых.
Конвент ограничился тем, что расформировал штаб национальной гвардии, распустил гренадеров и егерей — большая часть из них были молодыми людьми с косичками, — поставил во главе национальной гвардии Барраса, точнее, его коллегу Бонапарта, кому Баррас уступил трудоемкую часть работы, а также приказал разоружить секцию Лепелетье и секцию Французского театра и, наконец, образовал три комиссии для суда над главарями секционеров, хотя почти все они скрылись.
На протяжении еще нескольких дней люди рассказывали друг другу истории, связанные с этим днем, которому было суждено оставить в сердцах парижан столь долгую и кровавую память. Торжественные слова, слетавшие с уст раненых или скорее исходившие от их красноречивых ран в этот великий патриотический день, повторялись и воодушевляли всех. Рассказывали, как жены и дочери депутатов, ставшие сестрами милосердия, трогательно ухаживали за ранеными, привезенными в Конвент, где так называемый зал Побед был превращен в госпиталь.
Не забывали ни о Баррасе, сумевшем столь удачно, с первого взгляда, подобрать себе заместителя; ни о его заместителе, вчера еще безвестном человеке, что внезапно вознесся над всеми, как божество посреди грома и молний.
Сойдя со своего объятого пламенем пьедестала, Бонапарт остался генералом внутренней армии и, чтобы не удаляться от штаба, находившегося на бульваре Капуцинок, где прежде располагалось министерство иностранных дел, поселился в двухкомнатном номере гостиницы «Согласие», на Новой улице Капуцинок.
Здесь же, в одной из комнат, служившей кабинетом, ему доложили о том, что пришел молодой человек, представившийся как Эжен Богарне.
Хотя Бонапарта уже осаждали просители, он еще не проводил среди них строгого отбора.
К тому же имя Эжен Богарне навевало ему лишь приятные воспоминания.
Поэтому он приказал пропустить юношу.
Для тех наших читателей, перед которыми Эжен предстал тремя годами раньше в Страсбуре, нет нужды повторять, что это был изящный и красивый молодой человек; теперь ему было шестнадцать-семнадцать лет.
У него были большие глаза, длинные темные волосы, алые полные губы, белые зубы, аристократические руки и ноги. Последнюю особенность юноши тотчас же подметил генерал, так же как и его приятную застенчивость, неотделимую от смущения первой встречи, застенчивость, столь подобающую юности, особенно когда она оказывается в роли просительницы.
С тех пор как он вошел, Бонапарт смотрел на него с величайшим вниманием, что лишь усугубляло замешательство Эжена.
Неожиданно, точно стряхнув с себя недостойную робость, юноша поднял голову и принял уверенный вид.
— В конце концов, — промолвил он, — я не вижу причины, помешавшей бы мне обратиться к вам с просьбой, честной и благородной одновременно.
— Я слушаю, — сказал Бонапарт.
— Я сын виконта де Богарне.
— Гражданина генерала, — мягко поправил его Бонапарт.
— Гражданина генерала, если вам угодно, или, если тебе угодно, — продолжал юноша, — в том случае, если вы настаиваете на обращении, введенном правительством Республики…
— Я ни на чем не настаиваю, — ответил Бонапарт, — лишь бы слова были четкими и ясными.
— Итак, — продолжал юноша, — я пришел попросить у вас, гражданин генерал, вернуть мне шпагу моего отца, Александра де Богарне, — он был генералом, как и вы. Мне шестнадцать лет, мое военное обучение почти завершено. Теперь настал мой черед послужить родине. Я надеюсь когда-нибудь повесить на пояс шпагу, которую носил мой отец. Вот почему я пришел просить вас об этом.
Бонапарт, любивший четкие и ясные ответы, с удовольствием слушал эту уверенную и разумную речь.
— Если бы я попросил вас, гражданин, дать мне более подробные сведения о вас и вашей семье, — спросил он юношу, — вы бы приписали эту просьбу любопытству или интересу, что вы у меня вызвали?
— Я предпочел бы думать, — ответил Эжен, — что слух о наших несчастьях дошел до вас и что именно вашим интересом объясняется благосклонность, с которой вы меня принимаете.
— Ваша мать тоже была в заключении? — спросил Бонапарт.
— Да, и она спаслась только чудом. Мы обязаны ее жизнью гражданке Тальен и гражданину Баррасу.
Бонапарт на миг задумался.
— Каким же образом шпага вашего отца оказалась у меня? — спросил он.
— Я не утверждаю этого точно, генерал, но имею в виду другое: вы можете приказать, чтобы мне ее вернули. Конвент приказал разоружить секцию Лепелетье. Мы живем в нашем прежнем особняке на Новой улице Матюринцев: нам возвратили его по распоряжению генерала Барраса. К моей матери явились солдаты и потребовали отдать им все оружие, имеющееся в особняке. Мать приказала отдать им мое двуствольное охотничье ружье, одноствольный карабин, купленный мной в Страсбуре, с которым я воевал против пруссаков, а также шпагу отца. Я не сожалел ни о двуствольном ружье, ни о карабине, хотя у меня с ним связано славное воспоминание, но, признаться, я жалел и жалею об этой шпаге, доблестно сражавшейся в Америке и во Франции.
— Если вам предъявят эти предметы, — спросил Бонапарт, — вы их, вероятно, узнаете?
— Безусловно, — ответил Эжен. Бонапарт позвонил.
Явился унтер-офицер и замер, ожидая приказа.
— Проводите гражданина Богарне, — сказал Бонапарт, — в комнаты, куда сложили оружие секций. Вы позволите ему взять принадлежащие ему предметы, на которые он укажет.