— Так, значит, если бы господин Оже не совершил этого преступления, вы стали бы… стали его женой?
— Конечно.
— Умоляю, не клевещите на себя, Инженю! Не порочьте любовь! Ведь вы подобны несчастному слепцу, который стал бы отрицать солнечный свет и говорил бы: «Я не вижу солнца, следовательно, все в мире Божьем темно и непостижимо…» Инженю, Инженю, мне остается просить вас об одном…
— Просите, Кристиан, просите!
— Хорошо, не отдавайте мне все ваше время, всю вашу жизнь; уделяйте мне два-три часа в день, приходя в мой дом. Тем самым вы не расстанетесь с вашим отцом, но все-таки останетесь со мной.
— Ах! — вздохнула Инженю. — Должно быть, Кристиан, вы предлагаете мне что-то дурное.
— Почему дурное, Инженю?
— Потому что вы покраснели, вы дрожите, вы не смотрите мне в глаза! О, если вы хотите посвятить меня в тайны, которые сделают меня презираемой женщиной, то, Кристиан, берегитесь! Я разлюблю вас!
— Прекрасно, я согласен! — воскликнул Кристиан. — Вы внушаете мне самую странную любовь к добродетели! Только я лучше вас, ибо знаю цену добродетели, а вы ее не ведаете; вы добродетельны так же, как ароматен цветок, и в этом нет никакой вашей заслуги, или, пожалуй, я ошибаюсь, вы обладаете достоинством самого цветка — вы источаете благоухание, сами не зная почему, и не можете с этим ничего поделать. Хорошо, Инженю, вы меня победили; я больше не испытываю никаких желаний и вновь стану вашим братом, я не прикоснусь к венцу чистоты и невинности, но только вы должны будете поклясться мне.
— В чем?
Кристиан улыбнулся и обнял девушку; она не только не отпрянула назад, но и, улыбаясь, как дитя, обхватила шею юноши прелестными ручками, которые легли на плечи Кристиана, словно мягкий обруч.
— Поклянитесь же, что ни один мужчина, кроме вашего отца, не прикоснется к вам губами и не будет обнимать вас так, как сейчас это делаю я.
— О, клянусь, тысячу раз клянусь! — прошептала Инженю.
— Поклянитесь, что Оже никогда не войдет в вашу спальню.
— Клянусь вам! Но как, скажите мне, он туда войдет, если я его презираю?
— Поклянитесь, наконец, что каждый день вы будете писать мне письмо, за которым я сам вечером буду приходить на вашу улицу; вы будете спускать его вниз на веревочке, к которой я буду привязывать мое письмо.
— Я клянусь! Но если нас увидят?
— Это мое дело.
— А теперь прощайте!
— Да, Инженю, прощайте! Мы только говорим друг другу «прощайте», но наши сердца неразлучны! На прощанье еще один поцелуй…
Инженю улыбнулась, но не отказала.
Этот поцелуй был таким долгим, что Инженю была вынуждена повиснуть на шее Кристиана; без этого она, сраженная любовью, упала бы без чувств на траву Королевского сада.
Наконец Инженю со стоном вернула Кристиану поцелуй и, вырвавшись из его объятий, ушла. «Еще три таких поцелуя, — подумал, опьянев от радости, Кристиан, — и Инженю окончательно поймет, что она так и не была замужем! Но с этого мгновения, Инженю, ты моя жена; только надо ждать… Ну что ж, я полон мужества, я подожду!»
В то время как Кристиан вместе со свой сообщницей Инженю замышлял заговор против супружеских прав г-на Оже, тот, обложенный со всех сторон, очень напоминал хищных зверей, которые после долгого гона и множества уловок, чувствуя, что начинают уставать, озираются вокруг, чтобы оценить своего врага, и постепенно приходят к решению наброситься на охотника и собак.
Оже чувствовал, что он больше ничего не добьется от принца: тот решительно от него отрекся и прогнал с угрозами, и с той минуты как граф д'Артуа убедился, что обрел в Кристиане опору и хвалителя, его мало беспокоили происки Оже.
На самом деле графу д'Артуа следовало остерегаться только двух опасностей: оскорбить дворянство в лице одного из его представителей и обидеть народ в лице Инженю; именно эти обстоятельства в тот период XVIII века, о котором мы рассказываем, делали положение принца столь же неприятным, сколь и положение железа между наковальней и молотом.
Если бы Кристиан выступил против принца, то поднялся бы шум, разразился бы скандал, начались бы нападки дворян — в то время весьма не расположенных к королевской власти, на службе которой многие из них разорились в войнах, что велись целое столетие в интересах королей, и больше не находивших ни Людовика XIV, ни регента, ни даже г-на де Флёри, чтобы возместить им убытки.
Если бы Инженю выступила против него, то поднялся бы шум, разразился скандал, начались бы нападки Ретифа де ла Бретона — этого еще не утратившего популярности писателя, который в своем душещипательном чувстве отцовства почерпнул бы достаточно красноречия, чтобы вызвать к графу новый прилив ненависти, словно было мало ненависти прежней.
Но, имея Кристиана союзником, а Инженю сторонницей, граф д'Артуа мог рассчитывать на симпатию дворянства и похвалы народа!
Поэтому господин граф д'Артуа, прогнав Оже из своей спальни, заснул безмятежным сном.
Оже, человек неглупый, прекрасно понял тактику принца. Он находил ее столь безупречной, что трясся от ярости, и, на время побежденный, искал возможность взять верх; это было совсем непросто сделать, если ты песчинка, которую топчет нога великана.
В таком случае необходимо одно: чтобы буря, подняв смерч, подняла песчинку над головой великана.
В это время, на горе сильных мира сего, но к счастью для Оже, надвигалось некое подобие бури.
Вокруг угнетенного народа быстро возникала новая и неведомая сила: этой силой был широкий, всеобщий заговор, который скоро одержит успех и получит имя — революция.
Революция еще не воплотилась в жизнь, но чувствовалась повсюду.
Совсем недавно она обнаружила себя в деле с ожерельем королевы: судьи Парламента, которых полтора века утесняли короли, отомстили королевской власти.
Судьи, понимая, что король хотел вынести приговор Калиостро, оправдали Калиостро.
Судьи, понимая, что королева хотела вынести приговор господину кардиналу де Рогану, оправдали господина кардинала де Рогана.
Судьи, понимая также, что король и королева заинтересованы в оправдании г-жи де Ламот, которую считали хранительницей скандальных секретов, осудили г-жу де Ламот; к тому же, наверное, они осудили ее не как г-жу де Ламот, а как Жанну де Валуа, происходившую по прямой линии от одного из бастардов Генриха II.
Поэтому суд только по видимости велся над Калиостро, кардиналом де Роганом и г-жой де Ламот — на самом деле это был суд над королевой.
Так как по требованиям этикета имя Марии Антуанетты не могло фигурировать в судебной документации, судьи пускались на любые ухищрения, чтобы оно было упомянуто на процессе.