Услышав удары в ворота, встревоженный Ревельон подошел поближе и приоткрыл проделанное в толстой дубовой створке окошечко, забранное прочной частой решеткой.
Испитое, желтое, землистое лицо, заросшее рыжими волосами, два глаза или, вернее, две дыры, на дне которых словно пылали раскаленные угли, — вот такую не слишком внушающую доверие физиономию, прилипшую снаружи к зарешеченному окошечку, и увидел Ревельон в дюйме от собственного носа.
Он отступил назад и спросил:
— Что вам от меня угодно?
— Мы хотим говорить с Ревельоном, — ответила уродливая рожа.
— Я перед вами, — сказал Ревельон, несколько успокоенный тем, что он стоит за дубовыми воротами и железной решеткой.
— Ага! Значит, вы и есть Ревельон?
— Да!
— Отлично! Тогда откройте нам.
— Зачем?
— Мы хотим вам кое-что сказать.
— Кто «мы»?
— Смотри! — ответила физиономия.
И человек, немного отойдя влево, открыл глазам выборщика внушительную картину толпы, собравшейся перед воротами.
Несчастному Ревельону хватило одного взгляда, одной секунды пристального внимания, чтобы все понять.
Гнусные, сбившиеся в кучу рожи, рваные одежды, палки с шипами, ржавые ружья, покачивающиеся в воздухе пики — и все это на пестром фоне злобных взглядов, подобных тем, какими выводок гадюк на Римской равнине смотрит на неосторожного путника, который, невнимательно глядя себе под ноги, наступает на заброшенную лисью нору.
Завидев эту толпу, Ревельон задрожал от страха, побледнел и попятился назад.
— Открывай! Открывай! Открывай! — кричал человек, похожий на вожака этой шайки, и бил в ворота подкованным железом башмаком.
— Чего, в конце концов, вы от меня хотите? — спросил Ревельон.
— А, ты хочешь знать, чего мы от тебя хотим?
— Конечно.
— Ну, слушай! Мы хотим в твоем дворе сжечь чучело предателя, врага несчастного народа, спекулятора, аристократа, который сказал, что рабочий на пятнадцать су в день может жить как вельможа!
— Я никогда не говорил этого! Боже меня сохрани! — вскричал перепуганный Ревельон.
Но его слова — их повторил толпе человек у зарешеченного окошечка — были встречены шиканьем и свистом, которые взмыли под самые крыши соседних домов, подобно пару, вырывающемуся из котла с асфальтом, когда открывают крышку.
И тут Ревельон, словно в ответ на эти вопли, услышал у себя за спиной голос:
— Закрывайте, господин Ревельон, закрывайте! Он обернулся и увидел Оже.
В нескольких шагах позади, с крыльца дома, дочери фабриканта со слезами на глазах умоляли отца отойти от ворот.
— Закрывайте, сударь! Закрывайте! — повторил Оже. Ревельон захлопнул окошечко.
И сразу раздался грозный рев проклятий; на ворота обрушились тысячи ударов, словно толпа только и ждала, когда закроется это окошечко, чтобы открыть военные действия.
Оже подтолкнул Ревельона в сторону дочерей и нескольких рабочих, оставшихся верными хозяину:
— Бегите! Бегите!
— Бежать! Но почему? — спросил Ревельон. — Я не сделал ничего дурного этим людям!
— Послушайте их, — сказал Оже и, вытянув руку, показал Ревельону на ворота, за которыми убийцы кричали: «Смерть ему! На фонарь!»
Толпа уже подумала о двойной пользе, какую можно извлечь из длинной железной длани, что до сих пор служила только для подвески фонарей.
Так как правительство больше не хотело вешать от своего имени, народ, чтобы не дать погибнуть этому замечательному общественному институту, захотел вешать от собственного имени.
Ревельон, охваченный ужасом, потерявший дар речи, дал уговорить себя и, бежав вместе с дочерьми через сад, куда еще не ворвалась толпа, смог, сделав большой крюк, укрыться в Бастилии.
«Ну, теперь поглядим, что здесь произойдет!» — решил Оже.
Ворота, однако, не поддавались.
Кстати, нападавшие не могли не оглядываться по сторонам и видели в каких-то двухстах шагах силуэт Бастилии; этому гранитному великану было достаточно поднести зажженный фитиль к одной-двум пушкам, чтобы уничтожить собравшихся у дома Ревельона людей, которые еще боялись производимого ими шума.
Оторвав взгляды от зубцов Бастилии, нападавшие высматривали каждый угол улицы, откуда, как они ожидали, может появиться стража, грозная стража с площади Дофина!
Кое-кто в толпе с тревогой вглядывался в окна Ревельона, не доверяя их молчанию, ибо из-за жалюзи мог высунуть свое расширяющееся жерло тромблон и дать по скоплению людей свой страшный залп, ни одна пуля которого не пролетит мимо цели.
К тому же надо было выполнять пункты объявленной программы и сжечь пресловутое чучело Ревельона.
В эту секунду какой-то усердный исполнитель поднес факел к связке соломы, и занялся огонь.
Сумерки — лучшее время для фейерверков! Мы говорили, что с самого начала ворота были закрыты и заперты накрепко, но от огня дубовые створки пошли трещинами и стали весело потрескивать; вскоре весь дом заволокло дымом.
Аутодафе дома Ревельона длилось уже больше часа; бунт бушевал полдня, но ни одна перевязь, ни одна шляпа с галунами, ни один штык в предместье не показались.
Чем объяснялась эта бездеятельность властей? Надо с грустью признать: по всей вероятности, она исходила от королевского двора.
На этот день, 27 апреля, назначали открытие Генеральных штатов. Двор, которому был известен состав депутатов, ничего так не боялся, как этого открытия, уже перенесенного на 4 мая; двору необходимо было добиться, чтобы Генеральные штаты не открылись и 4 мая, как они не открылись 27 апреля.
На что же надеялся двор? Двор рассчитывал, что к этой банде из пятисот — шестисот негодяев и к сотне тысяч зевак, наблюдающих за ними, присоединится тридцать — сорок тысяч голодных и безработных рабочих; что ограбление дома Ревельона пробудит у бедняков роковое желание последовать этому примеру; что они разграбят дюжину богатых особняков, и это будет вполне обоснованным предлогом для того, чтобы отложить заседание Генеральных штатов и стянуть войска в Париж и Версаль.
Поэтому ничто не мешало мятежникам из предместья Сент-Антуан. Вследствие этого около трех часов дня общее напряжение начало ослабевать; дом Ревельона никто не защищал, соседи не вмешивались, власти не предпринимали карательных мер — следовательно, можно было действовать без оглядки и боязни.
В четыре часа мятежники смело взялись за ворота и стали серьезно готовиться штурмовать ограду.