— Вы знаете! — помолчав, сказал старик, прочитавший нерешительность на лице негодяя.
— Но…
— Знаете! — с еще большей убежденностью повторил он. — И вы должны сию же секунду сказать мне все, какую бы новость вам ни пришлось мне сообщить.
Оже с трудом встал, словно человек, мобилизующий все свои силы.
— Так вы хотите все знать? — спросил он.
— Я хочу этого! — отрезал Ретиф.
— Хорошо. Вы знаете, что у господина Ревельона, кроме тех обязанностей, которые возложило на меня его доверие, — продолжал Оже, — мне особо была вверена охрана кассы?
— Да.
— Вы знаете, что Инженю вышла из дома в полдень или в час дня?
— Да, вероятно, вместе с девицами Ревельон.
— Я не знаю, с кем.
— Это не важно, продолжайте.
— Так вот, кажется, она вернулась и захотела проникнуть в ту часть здания.
— Почему вы говорите «кажется»? — поинтересовался Ретиф.
— Я говорю «кажется», поскольку не уверен в этом…
— Не уверены?..
— Никто этого не знает.
— Ах! Говорите же скорее, что все-таки известно! — вскричал Ретиф с энергией, которая заставила Оже побледнеть.
— Так вот, касса сгорела, — продолжал Оже. — Я хотел проникнуть туда, чтобы спасти кое-какие ценные бумаги от пожара или разграбления. Но, подойдя к кассе, увидел, как рухнул потолок, и нашел там только…
— Что? — выдохнул Ретиф.
— Да, только тело! — сдавленным голосом произнес Оже.
— Чье тело? — вскричал старик с интонацией, которую невозможно описать и которая должна была бы послужить негодяю, каким бы подлецом он ни был, предвестием тех мук, что уготовила ему вечность. — Тело моей дочери?
Оже, опустив голову, замолчал.
Ретиф глухо пробормотал какое-то проклятие и снова опустился на стул. Постепенно он понял, какое горе на него обрушилось; шаг за шагом он проследил с роковой проницательностью человека, обладающего воображением, жуткую драму, завесу которой лишь приоткрыл ему зять.
И Ретиф, поскольку он быстро подошел к скорбной развязке, обернулся к Оже и спросил:
— Она умерла?
— Обезображена, неузнаваема, она сгорела! Но я, увы, слишком хорошо ее разглядел! — прибавил убийца, спеша покончить с рассказом и тем самым поскорее покончить с угрызениями совести.
Тогда Ретиф с настойчивостью и отчаянием разбитых сердец попросил Оже описать ему, как обвалился потолок, как пылало пламя, как рухнул дом; увидев все это глазами собственного воображения, он посмотрел на Оже так, словно хотел уловить в его глазах последний отблеск страшного видения, стоявшего перед ними. Потом Ретиф, тоже давший волю чувствам, совершенно сломленный и подавленный горем, заплакал.
Оже подбежал к тестю, взял его за руки, обнял; он смешал свои слезы со слезами старика и, решив, что уже достаточно долго разыгрывает эту пантомиму, сказал:
— Дорогой господин Ретиф! Это горе выпало нам двоим, и мы должны попытаться пережить его вместе. Поскольку вы потеряли дочь, считайте, что у вас еще остался сын, кому вы подарите пусть не ту дружбу, какую питали к Инженю, но немного привязанности.
— О нет! — покачав головой, всплакнул Ретиф. — Даже вторая дочь не заменит мне Инженю, Оже!
— Я буду лелеять вас! Я стану для вас таким добрым и преданным сыном, — обещал негодяй, — что к вам снова вернется мужество!
— Никогда!
— Вы сами убедитесь.
Ретиф снова, на этот раз еще печальнее, чем только что, покачал головой.
— Неужели вы меня прогоните? — спросил явно обеспокоенный Оже. — Разве я тоже не потерял все и мое горе не кажется вам достойным хотя бы капли сострадания?
— К сожалению, нет! — вздохнул Ретиф, невольно сравнивая свое горе с возможным горем Оже.
— Пусть так, — согласился Оже, — но не отнимайте у меня утешения, какое принесет мне жизнь с вами, и, поскольку я слабее вас, поддержите меня вашим добрым примером и вашей твердостью.
В лести, должно быть, заключается большая сила, потому что лесть часто одерживает верх над чувствами. Ретиф обрел в своем подлинном или мнимом превосходстве над Оже силу, на которую не считал себя способным: бедняга протянул руку зятю и, обманутый видимостью, пожал ладонь, убившую его дочь.
— Поймите! — воскликнул Оже. — Ведь я, кто работает лишь руками или безотчетно, я, в отличие от вас, человека умственного труда, не слишком буду страдать в жизни; я по-прежнему каждый день буду поворачивать ключ в замке и составлять счета и ведомость на выплату жалованья рабочим; как всегда, я буду свертывать в рулоны обои; так что я буду жить, тогда как ваши труды могут быть прерваны…
— Добрый Оже!
— Значит, дорогой господин Ретиф, мы останемся вместе? — вскричал Оже с такой радостью, что Ретиф невольно поднял голову, пристально посмотрев на зятя.
— Да, — ответил старик.
Легко понять ту выгоду, какую получал Оже, живя с Ре-тифом и поддерживая с ним хорошие отношения. Разве можно предположить, чтобы убийца дочери оставался другом отца?
И все-таки под взглядом Ретифа этот проблеск радости сразу исчез с лица Оже, сменившись притворным мрачным выражением безутешной печали.
Но, не в силах заплакать — словно Бог хотел, чтобы слезы, этот божественный дар, могли проливать только переживающие истинное горе, — Оже отделался стонами и гримасами.
Ретифу пришлось утешать подлого предателя, убившего его дочь. Утрированное горе Оже, кстати, благотворно подействовало на горе Ретифа: оно ненадолго успокоило романиста.
После того как они занялись кое-каким обустройством, которое заключалось в том, что от соседнего старьевщика, которого по этому случаю разбудили, были принесены две складные брезентовые кровати, Оже устроил тестя в одной комнате, а сам лег спать в другой.
Из нее Оже, с сухими глазами и с гнусной улыбкой на лице, мог слышать, как истерзанное сердце честного Ретифа потоком источает бурные, искренние слезы.
Эти слезы, вероятно, были неприятны Оже, ибо они слышались слишком долго и мешали ему заснуть.
Эта совместная жизнь отца и зятя наделала в квартале много шума и, признаться, вызывала всеобщее восхищение.
Новость о несчастной судьбе Инженю распространилась мгновенно: девушку знали все, и эта столь роковая и внезапная смерть ее удвоила интерес, какой порождала катастрофа, жертвой которой стал дом Ревельона.
Интерес жителей квартала был своего рода торжеством слез для Ретифа де ла Бретона, когда он проходил по улице.