И в этих мечтах, о которых мы сказали, Оже видел себя не в жалкой комнатенке на улице Бернардинцев, почти необставленной, неуютной, тоскливой, а в симпатичном домике, смотрящем окнами на зеленую равнину и лес, уютном, теплом, внушающем уважение.
Там он станет примерным супругом, добрым отцом семейства; он будет богатым человеком и, значит, наделенным всеми добродетелями!
Оже так страстно стремился завоевать репутацию порядочного человека, что передушил бы половину человечества, чтобы заслужить уважение оставшейся половины.
Люди, у которых добродетель не живет в сердце, крайне ревностно выставляют ее напоказ в одежде или в выражении лица.
Оже мысленно назначил свой отъезд на один из ближайших дней: наверное, он допустил оплошность, готовясь к нему у себя в комнате; как бы то ни было, мы, чтобы не слишком долго заставлять читателя томиться неизвестностью, сейчас расскажем о том, что произошло.
Стоял прекраснейший день весны — 16 мая, пришедшийся на понедельник.
В это время Париж благоухает; улицы заполнены левкоями и ландышами, воздух источает ароматы фиалок и нарциссов.
Цветочницы, словно живые курильницы для благовоний, порхают по городу со своими лотками.
Кусты роз в окнах покрываются первыми листочками, и цветет сирень. Кое-где можно увидеть раннюю вишню — красные ягоды мелькают в зеленых ветвях, какие дарят маленьким детям за послушание.
Это был один из таких дней.
Сквозь распахнутые окна в жалкие комнаты проникали теплые лучи солнца, составляющие богатство бедняка, ибо лишь бедный человек умеет по-настоящему ими наслаждаться.
В два часа Оже, как обычно, сел за стол напротив тестя; он внимательно поглядывал на старика Ретифа, так как после смерти дочери романист ни разу не выглядел столь мрачным и встревоженным.
В жестах и голосе Ретифа обнаруживалось какое-то странное беспокойство. Хотя Ретиф был очень ласков с Оже, во всех его движениях сквозила непонятная резкость, нервность.
Он уронил на пол тарелку, это он-то, человек очень ловкий!
Потом он разбил стакан.
На это Оже, рассмеявшись, заметил:
— Будьте осторожны, дорогой тесть! Вы уничтожаете наше имущество… Вы же знаете примету — разбитые стаканы приносят несчастье.
При этих словах странная улыбка тронула насмешливые губы старика. Потом, вероятно, для того, чтобы скрыть свою озабоченность, Ретиф в третий раз положил себе на тарелку то же кушанье.
Пока Оже говорил, Ретиф подливал себе вина и выпивал его, пытаясь рассеяться тем, что скороговоркой что-то бормотал себе под нос, странно постукивал пальцами по столу или гремел посудой.
В отдельных обстоятельствах недогадливость склонных к подозрительности натур представляет собой весьма любопытный предмет для наблюдения.
Оже ничего не подозревал, ничего не чувствовал, он лишь видел, как возбужден его тесть, и сам заразился этим возбуждением.
Когда приступили к жаркому, Оже, приподняв голову, прислушался.
Ретиф тоже прислушался, хотя при этом побледнел.
— Да что с вами, дорогой тесть? — спросил Оже.
— Ничего! — ответил писатель, быстро подливая вина зятю; при этом его рука так дрожала, что больше чем полстакана пролилось на скатерть.
— Ну и ну! — громко засмеялся Оже. — Я сегодня вас совсем не узнаю, папаша Ретиф! Уж не новый ли роман вы обдумываете?
— Да, зять мой, именно! — воскликнул Ретиф.
— Вот как! Ну что ж, расскажите мне, о чем он.
— С удовольствием, дорогой мой Оже.
— Там есть любовь?
— Разумеется!.. А вам нравятся романы о любви?
— Да, но о любви добродетельной, — ответил Оже. — Ведь ваши книги, дорогой господин Ретиф, иногда бывают, хе-хе, не совсем пристойными.
— Да? Вы так считаете?
— Конечно.
— Значит, вы предпочитаете добродетель?
— Разумеется, черт возьми!
— Хорошо, — сказал Ретиф, — сейчас я вам расскажу про мой новый роман.
— Я слушаю.
— И он вам понравится, ибо преступление в нем карается, а добродетель вознаграждена.
— Отлично!
И Оже, который начал уже ощущать, как хорошо он выпил и славно поел, поудобнее облокотился на стол, чтобы выслушать рассказ тестя.
Но, к сожалению, в эту секунду за дверью, на лестничной площадке, послышался тяжелый, громкий топот.
— Что это? — спросил Оже.
— Что? — повторил Ретиф.
— Но что там?
Дверь распахнулась, и в комнату ворвались четверо солдат стражи, тогда как два пристава, словно ужи, проскользнули между ними и встали в дверях.
Оже, бледный и растерянный, посмотрел на тестя, сидевшего за столом, и пробормотал:
— Что все это значит?
— Кто из вас Оже? — спросил один из приставов; он задал вопрос из чистой вежливости, ибо этот человек с водруженными на остром носу очками явно знал, с кем имеет дело.
— К счастью, не я! — воскликнул Ретиф, быстро поднявшись из-за стола и встав под защиту часовых.
— Это я, — не без апломба ответил Оже.
— Вы обвиняетесь в убийстве девицы Инженю Ретиф, в замужестве Оже! — подойдя к нему, объявил пристав.
— Я? — вскричал убийца, невольно отступая назад.
— Да, черт возьми, вы!
— О! Кто вам мог это сказать? — воскликнул Оже, поднимая руки к небу.
— Нам это сказала ваша жена.
— Моя жена?
— По крайней мере, если не сказала, то написала.
— Она написала?
— Посмотрите вот это, — предложил пристав, протягивая негодяю письмо.
— Это почерк Инженю! — вскричал ошеломленный Оже. — Что это значит?
— Сударь, сейчас я прочту вам это письмо, — с пугающей вежливостью сказал пристав, — но, поскольку у вас дрожат колени, потрудитесь сесть.
Оже решил бросить вызов приставу и продолжал стоять.
Тогда пристав вслух прочел следующий документ:
«Я, Инженю Ретиф де ла Бретон, сим заявляю, что мой муж Оже нанес мне смертельный удар ножом в день поджога и разграбления дома Ревельона в той части дома, что называется кассой; в качестве доказательства я могу показать полученную рану и представить спасшего меня свидетеля…»
— Неправда! Ложь! Клевета! — кричал Оже. — Где Инженю? Раз она меня обвиняет, нам должны устроить очную ставку! Где она? Где?