Сказав это, Ретиф снова стал разглядывать руки и лицо Кристиана.
— Что вы об этом думаете? — спросил он после своей речи.
— Все, что вы мне говорите, сударь, — ответил молодой человек, — представляет собой абсолютно разумное рассуждение, но мне кажется, что вы истолковываете предрассудки очень произвольно и весьма деспотическим образом.
— Почему же?
— Потому, что философия сокрушает потомственное, дворянство; но я полагаю, что философы, упорно стремясь разрушить аристократический принцип, в сущности, еще уважают хорошие исключения.
— Несомненно! Но к чему вы клоните?
— Ни к чему, сударь, ни к чему, — живо ответил Кристиан.
— Тем не менее вы, рабочий-резчик, защищаете от меня дворянство!
— Точно так же, как вы, потомок императора Пертинакса, нападаете на дворянство, адресуясь ко мне, резчику.
Ретиф потерпел поражение в обмене репликами, чем остался не совсем доволен.
— Вы умны, сударь, — сказал он.
— Я могу претендовать лишь на то, сударь, — ответил Кристиан, — что у меня окажется достаточно ума, чтобы понять вас.
Ретиф улыбнулся.
Этим любезным ответом Кристиан примирился с будущим тестем.
Однако Ретиф этим не удовольствовался: он был человек, чью суть выражало его французское имя (pertinax по-латыни означает «упрямый»).
— Признайтесь, — обратился он к Кристиану, — что вы, как и все молодые люди, пришли сюда ради того, чтобы влюбить в себя мою дочь Инженю, и не преследовали другой цели.
— Вы ошибаетесь, сударь, ибо я прошу руки вашей дочери.
— Признайтесь, по крайней мере, что вы любимы ею и вам это известно.
— Должен ли я быть откровенным?
— Раз нет другой возможности, будьте.
— Хорошо, я надеюсь, что мадемуазель Инженю не питает ко мне неприязни.
— Вы это поняли по определенным признакам?
— По-моему, я замечал это.
— При ваших встречах?
— Да, сударь, и это придало мне смелости, — продолжал молодой человек, введенный в заблуждение притворной добротой романиста.
— Теперь я понимаю, — вскричал Ретиф, неожиданно встав с кресла, — что вы уже приняли ваши меры, ловко использовали против бедняжки Инженю ваши прельщения и ваши уловки!
— Позвольте, сударь!
— Я понимаю, что вы сблизились с ней, поселившись в этом доме, а сегодня вечером, полагая, что меня не будет, что я, быть может, убит, проникли к ней!
— Сударь, позвольте! Вы судите обо мне недостойным образом!
— Увы, сударь, я человек опытный; мне известны все хитрости, ведь я сейчас пишу книгу, которая станет моим великим творением и имеет название «Разоблаченное человеческое сердце».
— Вы не знаете моего сердца, сударь, я полагаю, что могу вас в этом уверить.
— Тот, кто говорит о человеческом сердце, знает все сердца.
— Уверяю вас…
— Не уверяйте, ничто не поможет… Разве вы не поняли все, о чем я вам сказал?
— Разумеется, понял, но позвольте и мне высказаться.
— Зачем?
— Не годится справедливому человеку делать себя судьей и защитником собственного дела! Не годится романисту, так глубоко изображающему чувства, не понимать чувство другого! Позвольте мне сказать.
— Говорите, раз вы так настаиваете.
— Сударь, если ваша дочь питает ко мне хотя бы незначительную склонность, неужели вы хотите сделать ее несчастной? Я ничего не рассказываю вам о себе, однако я, может быть, стою того, чтобы мы поговорили об этом.
— Ах! — вскричал Ретиф, ухватившись за слово «стою» (этого он только и ждал). — Ах да, вы стоите… стоите… Но Бог знает, не за это я вас упрекаю! Вы стоите слишком дорого, скажем так.
— Умоляю вас, не надо иронии.
— Полно! Я говорю без иронии, милостивый государь! Вы знаете мои условия, мой ультиматум, как говорят в политике.
— Повторите его мне, — воскликнул опечаленный молодой человек.
— Рабочий и торговец будут теми единственными претендентами, кому я соглашусь отдать мою дочь.
— Но я же рабочий… — робко заметил Кристиан. Однако Ретиф, повысив голос, повторял:
— Это вы рабочий? Это вы торговец? Посмотрите на свои руки, сударь, и убедитесь сами!
С этими словами Ретиф, запахнув величественным жестом свой плохонький сюртук, поклонился молодому человеку с таким видом, который больше не допускал ни возражений, ни дальнейших реплик.
Кристиан, кого демократ, потомок императора Пертинакса, почти выгнал из дома, снова прошел мимо столика, на который, в ту минуту когда ее отец и ее возлюбленный скрылись в соседней комнате, облокотилась опечаленная Инженю, дрожа от волнения и трепеща сердечком.
Кристиан волновался не меньше, и его сердце билось так же учащенно, как и у той, которую он любил.
— Прощайте, мадемуазель, прощайте! — воскликнул он. — Ведь господин ваш отец — самый жестокий и самый неуступчивый из людей!
Инженю поднялась так стремительно, как будто ее заставила встать скрытая в ней пружина, и устремила на отца живые, ясные глаза, в которых, хотя и не выражался вызов, все же светился самый решительный протест.
Ретиф повел плечами, словно желая стряхнуть обрушившуюся на него беду, вывел Кристиана на лестничную площадку, вежливо ему откланялся и закрыл за молодым человеком дверь не только на ключ, но и на все задвижки.
Вернувшись в комнату, он застал Инженю на том же месте, где и оставил: выпрямившись, она стояла неподвижно перед подсвечником и молчала.
Ретифу явно было не по себе: тяжело отцу причинять дочери неприятности, но гораздо труднее отречься от своих предрассудков.
— Ты на меня сердишься? — после недолгого молчания спросил он.
— Нет, — ответила Инженю. — У меня нет на это права.
— Почему у тебя нет на это права?
— Разве вы не мой отец?
Инженю произнесла эти слова почти горестным тоном и сопроводила их почти иронической улыбкой.
Ретиф вздрогнул: впервые Инженю говорила с ним подобным тоном и так улыбалась.
Он подошел к окну, открыл его и увидел, как молодой человек вышел на улицу, а затем, опустив голову, медленно закрыл за собой наружную дверь.
Каждое движение Кристиана свидетельствовало о сильнейшем отчаянии.