— Матушка, вы говорите только о животных и, следовательно, не считаетесь с разумом, которого их лишил Бог, а нам, людям, даровал, но, главное, не учитываете душу, что и в теле плебея может быть благородной, — возразил Кристиан.
— Я не хотела бы, как вы легко поймете, чтобы мне выпало счастье испытать такое исключение, — надменно ответила графиня. — Послушайте, Кристиан, у меня была великолепная кобыла, вы знаете, та, на которой я проехала за два дня семьдесят льё, и она это выдержала; ведь вы уже слышали от меня эту историю, не правда ли?
— Да, матушка.
— Так вот, она жила на воле, резво бегая по горам и долам и откликаясь только на мой зов, но она злоупотребила этой свободой и случилась с беспородным жеребцом. От этого мезальянса родился Жоско, жалкая тщедушная скотина; его давали для прогулок боязливым детям. Теперь, наоборот, вспомните о черном жеребце, которого она родила от боевого коня короля Станислава, об этом благородном коне, породистом в отца и в мать, породистом, как его родители… Что же вы молчите, Кристиан?
— Я думаю, матушка…
— О чем?
— О том, что первые люди, сотворенные Богом, были, наверное, избранной, даже совершенной расой; но разве вы не согласитесь со мной, что с тех пор несколько заблудившихся, затерянных в разных местах мира людей ждут, что их сблизит разумный союз?
— Я полагаю, вы не называете любовь разумным союзом? — спросила графиня.
— Почему бы нет, матушка, ибо это нисхождение божественного духа в людей, тогда как животные, что испытывают физическую потребность и чувствуют желание, любви не знают.
— Осторожнее, сын мой! — возразила графиня. — Если вы называете разумным любовный союз, то вы приписываете ему все свойства природы, даже волю; вы никогда ничего не оставите случаю, неожиданности; вы никогда не скажете, что поддались чувству вопреки своей воле, что почерпнули любовь при встрече, при слиянии двух потоков электричества, как это утверждают во Франции вольнодумцы-энциклопедисты .
Кристиан молчал.
— Признаете ли вы мою правоту? — осведомилась графиня.
— Матушка, принять вашу теорию означало бы, извините меня, устранить все, что в любви существует великого и поэтического. Любить вопреки своей воле, поверьте мне, мама, не означает стать игрушкой случая, это означает покориться необходимости, повиноваться воле Бога!.. Станете ли вы после этого утверждать, матушка, что любовь не является разумным союзом?
Кристиан считал, что поставил мать в затруднительное положение.
— Подумать только! — воскликнула графиня. — Вы рассуждаете, как Марат, который избегает солнечного света и людей, потому что смотрит на мир своими желтыми глазами и ничто не кажется ему прекрасным или добрым. Вместо того чтобы искать исключения, сын мой, — это всегда занятие очень рискованное — лучше не отвергайте то хорошее, что жизнь предлагает нам на каждом шагу.
— Ну, что вы, матушка! — с мрачной улыбкой воскликнул Кристиан.
И печальный его взгляд задержался на раненой ноге. Графиня поняла этот взгляд сына, но намеренно не обнаружила этого.
— Горе на сорок дней! — воскликнула она. — Надеюсь, вы не будете сравнивать его с вечным горем? Я вам повторяю это, милое мое дитя, что жизнь предстает перед вами как прекрасный сад, засаженный чудесными деревьями; вас окружают самые сочные плоды, но неужели вы отправитесь искать в кустах дикую, незрелую и невкусную ягоду… О, я твердо уверена, Кристиан, что вы никогда не сделаете это в жизни, только в мыслях!
— Объяснитесь яснее, матушка, — еле слышно прошептал юноша. — Мне кажется, вы говорите это очень серьезно.
— Серьезно? Отнюдь нет, — ответила графиня. — Только что я спросила, не влюблены ли вы; вы мне ответили: «Нет». Если бы вы влюбились, вам было бы легко стать счастливым: вы из знатной семьи, Кристиан, у вас нет брата, вас ждет королевское богатство, ваш сеньор, господин граф д'Артуа, сын государя. Полюбите дочь принца, и мы добьемся, что она станет вашей… Полюбите — ведь этим словом обозначаются все виды любви, — полюбите девушку из народа, живите с ней все то время, что продлится ваша любовь, затем оцените счастье, которое она вам подарит, и заплатите за него столько, сколько оно будет стоить.
Графиня думала, что она по-прежнему живет в Польше, где любой сеньор имеет все права на любую свою вассалку. Кристиан побледнел и со вздохом откинулся на подушку. Испуганная графиня склонилась над ним и спросила:
— Что с вами, Кристиан?
— Ничего, — ответил молодой человек, — мне больно!
— Боже! — вздохнула, вставая, графиня. — Я отдала бы десять лет своей жизни, чтобы видеть, как вы ходите по этой комнате.
— А я отдал бы двадцать лет своей, чтобы выйти отсюда на улицу, — пробормотал несчастный юноша.
Разговор на этом прервался; правда, графиня поняла, что сын скрывает от нее какую-то тайну, а Кристиан понял, что эту тайну он не может доверить матери.
Разве он мог, прослушав столь жестокую теорию любви, изложенную графиней, не похоронить на самом дне сердца свою любовь к Инженю? И разве он, одинокий, предоставленный своей матери, страдая на ложе тревог, будучи неспособен пошевелиться, не в силах ни написать, ни о чем справиться, ни отправить посыльного, мог не страдать от жесточайшей муки?
Несчастного больного утешало лишь одно: он знал о размеренном однообразии жизни Инженю; эта монотонность продолжалась семнадцать лет, и Кристиан надеялся, что она продолжится и без него, как не прерывалась и при нем. Почему бы будущему не быть точным отражением прошлого?
К тому же у него оставалась еще одна надежда: Кристиан знал, что старик Ретиф в высшей степени впечатлителен; юноша предполагал, что его ранение хоть немного ослабит раздражение отца на мнимого соблазнителя дочери.
Наконец, Кристиан просто надеялся, как надеются все те, перед кем Господь не закрыл неисчерпаемой сокровищницы своих благодеяний!
Несчастье, случившееся с Кристианом, избавило Инженю от отцовских подозрений. Ретиф прекрасно понимал, что если Кристиан не погиб от выстрела, то будет вынужден очень долго пролежать в постели, поскольку рана его была весьма опасная. Поэтому Инженю освободилась от всякого присмотра и, как в прежние дни, снова полностью взяла в свои руки бразды правления домом.
Честный писатель, избавившийся от Кристиана и примирившийся со своим врагом Оже, действительно больше не видел в обществе ничего опасного ни для себя, ни для дочери; неизменно — утром то было или вечером — он расхаживал по улицам, водя с собой Инженю, словно чудо, что не стыдно было показать парижанам, которые, устав от дождя, жаждали солнца или же, утомившись от солнца, просили дождя.
Инженю снова начала по утрам ходить одна за провизией; ее снова видели в квартале, поздравляли с тем, что она сохранила невинность, а ничто так ужасно не раздражает девушек, чем подобные комплименты, особенно если эти девушки в самом деле невинны.