Солсбери схватил протянутую руку и с восторгом осыпал ее поцелуями; потом он положил ее на свое лицо так, что ладонь полностью прикрыла его правый глаз.
— Как, по-вашему, глаз совсем не видит? — спросил он.
— О да! — ответила Аликс.
— Ну что ж, клянусь, что вновь открою этот глаз лишь тогда, когда ступлю на землю Франции! — воскликнул Солсбери. — Клянусь, что до той минуты ничто — ни ветер, ни все мучения и раны — не заставит меня его открыть, клянусь, что до того мгновения буду сражаться с закрытым правым глазом и на турнирных поединках, и в боях. Таков мой обет, и будь что будет! Ну, а вы, о госпожа моя, разве не принесете обета?
— Конечно, ваша светлость, я это сделаю, — зардевшись, сказала Аликс. — Клянусь, что в тот день, когда вы, поправ землю Франции, вернетесь в Лондон, я отдам вам свое сердце и всю себя с тем же прямодушием, с каким вручила вам сегодня свою руку, а в залог сего обещания возьмите мой шарф, дабы он помог вам в свершении вашего обета.
Солсбери преклонил перед ней колено, и Аликс завязала ему шарфом правый глаз под рукоплескания всех гостей. После этого Робер велел убрать от графа поднос с цаплей и вновь пошел вдоль стола со своей свитой из менестрелей, девушек и жонглера; на сей раз она остановилась за спиной Иоанна Геннегауского.
— Благородный сир де Бомон, не соблаговолите ли вы, будучи дядей короля Англии и одним из храбрейших рыцарей христианского мира, дать над моей цаплей свой обет в том, что свершите какое-либо великое деяние против королевства Франция?
— Да, брат мой, — ответил Иоанн Геннегауский, — ибо я тоже изгнанник, подобно вам, из-за того, что помог королеве Изабелле отвоевать ее Англию. Посему даю клятву: если король пожелает назначить меня своим маршалом и идти через мое графство Геннегау, я приведу его армию на земли Франции, чего не сделал бы ни для кого на свете. Но ежели когда-нибудь король Франции, мой единственный и истинный сюзерен, вновь призовет меня из изгнания, я буду просить племянника моего Эдуарда освободить меня от данного ему слова и сразу же отправлюсь вновь присягать французскому королю.
— Это справедливо, — сказал Эдуард, — поскольку мне известно, что по происхождению и в душе вы больше француз, чем англичанин. Поэтому приносите обет в полной уверенности, ибо, клянусь короной, в случае необходимости я сниму его с вас! Граф Робер, велите поднести цаплю Готье де Мони.
— О нет, ваше величество, нет, прошу вас! — воскликнул молодой рыцарь. — Ведь вы знаете, что нельзя давать сразу два обета, а я уже дал один — отомстить за моего отца, убитого в Гиени, найти его убийцу и отыскать могилу, чтобы прикончить на ней этого злодея. Но будьте уверены, ваше величество, я сведу свои счеты с королем Франции.
— Мы верим вам, мессир, нам по душе и ваше обещание, и клятва Иоанна Геннегауского.
Пока продолжался этот разговор, Робер Артуа подошел к королеве, велел поставить перед ней поднос с цаплей и, преклонив колено, молча застыл в ожидании. Тогда королева повернулась к нему и с улыбкой спросила:
— Чего вы ждете от меня, граф и что изволите просить? Вы же знаете, что женщина не может приносить обета, она подвластна своему повелителю. Посему да устыдится та, кто в подобных обстоятельствах забудет свои обязанности до такой степени, что не получит на то дозволения своего господина!
— Смело приносите ваш обет, королева, — сказал Эдуард, — а я даю вам клятву, что с моей стороны вам будет только помощь и никаких препятствий.
— Хорошо, — начала королева, — я еще не говорила вам, что беременна, ибо боялась ошибиться. Но сейчас, любезный мой повелитель, я чувствую, что во чреве моем шевелится дитя. А посему выслушайте меня, и я, раз вы дозволили мне дать обет, клянусь Господом нашим, рожденным Пресвятой Девой и умершим на кресте, что рожать буду только на земле Франции, и если у вас не достанет мужества отвезти меня туда, когда придет мой час разрешиться от бремени, то клянусь пронзить себя вот этим кинжалом, дабы сдержать клятву, пусть даже ценой жизни моего младенца и спасения души моей. Судите сами, ваше величество, так ли много у вас потомства, чтобы сразу потерять жену и ребенка.
— Довольно обетов! — изменившимся голосом воскликнул король. — Хватит подобных клятв и да простит нас Бог за них!
— Правильно, — согласился Робер Артуа, вставая, — надеюсь, благодаря моей цапле было принесено даже больше обетов, чем нужно сейчас, чтобы король Филипп вечно раскаивался в том, что изгнал меня из Франции.
В эту минуту дверь в зал отворилась и герольд, подойдя к Эдуарду, сообщил о приезде из Фландрии посланца от Якоба ван Артевелде.
Эдуард ненадолго задумался, прежде чем ответить герольду, потом, с улыбкой обратившись к рыцарям, давшим обеты, сказал:
— Господа, вот у нас и появился союзник. Кажется, я бросил семена вовремя и в добрую землю, ибо мой замысел начинает в свой срок давать плоды и теперь я могу предсказать, с какой стороны мы вступим во Францию. Сир де Бомон, мы назначаем вас маршалом.
— Милостивый государь, наверное, вы поступили бы правильнее, положившись в решении вопроса о наследовании только на дворян, — ответил Иоанн Геннегауский, — ведь простонародью очень выгодно поддерживать междоусобицы сильных мира сего. Когда знать и королевская власть враждуют друг с другом, народу достаются трофеи, а волкам — трупы. Разве эти чертовы фламандцы не воспользовались нашей борьбой с Империей, чтобы избавиться от нашей власти? А теперь, видите ли, они сами себе хозяева, как будто управлять графством Фландрия — это сукна валять или хмельное пиво варить.
— Благородный мой дядя, — улыбнулся Эдуард, — вы, будучи соседом фламандцев, слишком сильно заинтересованы в этом, чтобы мы смогли полностью положиться на ваше мнение, которое нужно узнать у добрых людей Ипра, Брюгге и Гента. Впрочем, если они воспользовались вашими распрями с Империей, чтобы выйти из-под вашей власти, то разве вы, сеньоры, не использовали междуцарствие, чтобы ускользнуть из-под имперской власти и настроить себе замков, которые фламандцы у вас пожгли? Это ставит вас, если я не ошибаюсь, по отношению к Людвигу Четвертому Баварскому и Фридриху Третьему почти в такое же положение, в каком коммуны Фландрии находятся по отношению к Людовику де Креси. Поверьте мне, Бомон, не будем защищать этого человека, который позволял вертеть собой какому-то аббату из Везле, ничего не смыслил в управлении страной и думал лишь о том, как бы самому обогатиться за счет народа. Вы помните моралите, что лет десять тому назад с большим успехом разыграли перед нами цирюльники из Честера? Нет, не помните, ибо, если я не забыл, вы со своими людьми вернулись во Фландрию из-за ссоры, что произошла на Троицын день тысяча триста двадцать седьмого года между геннегаусцами и англичанами в нашем городе Йорке. Так вот, это моралите, хотя тогда было мне всего пятнадцать лет, стало для меня большой наукой. Хотите, я вам его расскажу?
Все с любопытством обернулись к Эдуарду.
— Слушайте же, что изображалось в этом моралите! После того как у бедной четы королевские сборщики налогов отняли все, потому что она не могла уплатить подать, остался у них вместо мебели лишь старый сундук, на котором они сидели и, горько стеная, оплакивали свое разорение. Но тут сборщики снова вернулись: они вспомнили, что в жалкой хижине был еще старый сундук, а они забыли его забрать. Крестьяне просили оставить его, чтобы складывать в нем хлеб свой, когда он у них появится. Королевские сборщики не желали ни о чем слушать и, невзирая на мольбы и рыдания бедняков, заставили их подчиниться. Но едва те встали, как крышка поднялась, а из сундука выскочили три черта и утащили с собой сборщиков налогов. Эта сцена осталась у меня в памяти, и я, дорогой мой дядя, теперь всегда считаю неправыми тех, кто, отняв все у своих вассалов, хочет еще забрать у них сундук, на котором они сидят, проливая слезы.