Сердца в Атлантиде | Страница: 122

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

"Он взял меня за руку”, — думает Уилли у себя в конторе на шестом этаже, теперь, когда Билл Ширмен остался на пятом. Над его фотографией и демобилизационным удостоверением висит плакат шестидесятых годов. Он не вставлен в рамку и пожелтел по краям, а изображен на нем знак мира. А под ним красно-бело-синяя подпись, бьющая в самую точку: “СЛЕД ВЕЛИКОЙ АМЕРИКАНСКОЙ КУРИЦЫ”.

«Он взял меня за руку”, — думает он снова. Да, Салливан взял его руку, и Уилли чуть было не вскочил, не кинулся через палату с воплем. Он был абсолютно уверен, что Салливан скажет: “Я знаю, что вы сделали, ты и твои дружки Дулин и О'Мира. Ты думал, она мне не расскажет?»

Но ничего подобного Салливан не сказал. А сказал он вот что: “Ты спас мне жизнь, старый друг из нашего родного города, ты спас мне жизнь. Только, бля, подумать! А мы-то так боялись сентгабцев!” Когда он это сказал, Уилли полностью убедился, что Салливан понятия не имеет, что Дулин, О'Мира и он сделали с Кэрол Гербер. Однако мысль, что он в полной безопасности, никакого облегчения не принесла. Ни малейшего. И пока он улыбался, пожимая руку Салливана, он думал: “И правильно делали, что боялись, Салл. Правильно, что боялись”.

Уилли кладет дипломат Билла на стол, потом ложится на живот. Он засовывает голову и руки в сквозящую, пахнущую машинным маслом темноту между этажами и задвигает на место панель в потолке конторы пятого этажа. Контора крепко заперта; да он никого и не ждет (и теперь и всегда “Разведка земель Западных штатов” обходится без заказчиков), но лучше обезопаситься. Всегда лучше обезопаситься, чем потом жалеть.

Покончив с конторой на пятом этаже, Уилли опускает крышку люка на шестом. Тут люк укрыт ковриком, приклеенным к паркету, так что он не хлопает и не соскальзывает.

Уилли поднимается на ноги, стряхивает пыль с ладоней, потом поворачивается к дипломату и открывает его. Вынимает моток канители и кладет на диктофон, который стоит на столе.

— Отлично, — говорит он и снова думает, что Шэрон может быть настоящей лапушкой, когда хочет.., а хочет она часто. Он защелкивает дипломат и начинает раздеваться, аккуратно и методично, точно повторяя все, что делал в шесть тридцать, только в обратном порядке — пустив кинопленку назад. Снимает все, даже трусы и черные носки по колено. Оголившись, он аккуратно вешает пальто, пиджак и рубашку в стенной шкаф, где висит только одна вещь — тяжелая красная куртка, недостаточно толстая для парки. Под ней — что-то вроде чемоданчика, несуразно громоздкого в сравнении с дипломатом. Уилли ставит рядом с ним свой дипломат Марка Кросса, затем помещает брюки в зажим, старательно оберегая складки. Галстук отправляется на вешалочку, привинченную с внутренней стороны дверцы, и повисает там в гордом одиночестве, будто высунутый синий язык.

Босыми подошвами он шлепает к одному из картотечных шкафов. Наверху стоит пепельница, украшенная хмурого вида орлом и словами “ЕСЛИ Я ПАДУ В БОЮ”. В пепельнице — цепочка с парой опознавательных знаков. Уилли надевает цепочку через голову и выдвигает нижний ящик. Поверх всего — аккуратно сложенные боксерские шорты цвета хаки. Он надевает их. Затем белые спортивные носки, а за ними — белая хлопчатобумажная майка, закрытая у горла, а не на бретельках. Под ней четко видные опознавательные знаки на его груди, а также его бицепсы и трицепсы. Они не такие внушительные, какими были в А-Шау и Донг-Ха, но и не так уж плохи для мужчины под сорок.

Теперь, перед тем как он полностью оденется, наступает время покаяния, наложенной на себя епитимьи.

Он идет к другому картотечному шкафу и выдвигает другой ящик. Его пальцы быстро перебирают тетради в твердых обложках, сначала за конец 1982 года, а потом и за этот: январь — апрель, май — июнь, июль, август (летом он всегда чувствует, что обязан писать больше), сентябрь — октябрь и, наконец, последняя тетрадь — ноябрь — декабрь. Он садится за стол, быстро пролистывает густо исписанные страницы. В записях есть небольшие различия, но смысл у всех один: “я сожалею от всего сердца”.

В это утро он пишет всего десять минут или около того, придерживаясь сути: “Я сожалею от всего сердца”. По его прикидке он написал так более двух миллионов раз.., а это еще только начало. Исповедь отняла бы куда меньше времени, но он предпочитает этот долгий окольный путь.

Он кончает.., нет, он не кончает, а только прерывает на этот день — и всовывает тетрадь между уже исписанными и чистыми, ждущими своей очереди. Затем возвращается к картотечным шкафам, заменяющим ему комод. Выдвигая ящик над носками, он начинает напевать вполголоса — не “Слышишь ли ты, что слышу я”, но “Двери” — про то, как день уничтожает ночь, а ночь разделяет день.

Он надевает простую синюю рубашку, потом брюки от полевой формы. Задвигает средний ящик и выдвигает верхний. Там лежат альбом и пара сапог. Он берет альбом и несколько секунд смотрит на его красный кожаный переплет. Осыпающимися золотыми буквами на нем вытеснено “ВОСПОМИНАНИЯ”. Он дешевый, этот альбом. Ему по карману был бы и более дорогой, но у вас не всегда есть право на то, что вам по карману.

Летом он пишет много больше “сожалею”, но воспоминания словно бы спят. А вот зимой и, особенно ближе к Рождеству, воспоминания пробуждаются. И тогда его тянет заглянуть в альбом, полный газетных вырезок и фото, на которых все выглядят немыслимо молодыми.

Нынче он убирает альбом назад в ящик, не открывая, и вынимает сапоги. Они начищены до блеска, и вид у них такой, будто они могут дотянуть до трубы, возвещающей Судный День. А то и подольше. Они не простые армейские, ну нет, не эти. Эти — десантные, 101-й воздушно-десантной. Ну и пусть. Он же вовсе не старается одеться пехотинцем. Если бы он хотел одеться пехотинцем, так оделся бы.

Однако оснований выглядеть неряшливо у него не больше, чем позволить пыли накапливаться в люке между этажами, и он привык одеваться тщательно. Штанины в сапоги он, само собой, не заправляет — он же направляется на Пятую авеню в декабре, а не в дельту Меконга в августе: о змеях и клещах можно не заботиться, — но он намерен выглядеть как следует. Выглядеть хорошо ему важно не менее, чем Биллу, а может, и поважнее. В конце-то концов уважение к своей работе и сфере своей деятельности начинается с самоуважения.

Последние два аксессуара хранятся в глубине верхнего ящика: тюбик с гримом и баночка с гелем для волос. Он выдавливает колбаску грима на ладонь левой руки и начинает наносить его на лицо — ото лба до шеи. С уверенной быстротой долгого опыта он придает себе умеренный загар. А кончив, втирает немного геля в волосы, а потом расчесывает их, убирая пробор — прямо ото лба к затылку. Это последний штрих, мельчайший штрих и, быть может, самый выразительный штрих. От солидного бизнесмена, который вышел из Центрального вокзала час назад, не осталось ничего. Человек в зеркале, привинченном к обратной стороне двери небольшого чулана, выглядит как выброшенный из жизни наемник. В загорелом лице прячется безмолвная, чуть смирившаяся гордость — что-то такое, на что люди долго не смотрят. Иначе им становится больно. Уилли знает, что это так — наблюдал не раз. Он не спрашивает, в чем причина. Он создал себе жизнь, особо вопросами не задаваясь, и предпочитает обходиться без них.