— Ах, черт возьми, тем хуже! — воскликнул Гамба. — Здесь же сейчас никого нет. Лорд Драммонд нас не видит. Позволь мне хоть чуточку поразмяться. Знала бы ты, как мне надоел высший свет вообще и Париж в частности! Что за кошмарная страна эта Франция! Солнце, потрудившись дня два в неделю, отдыхает остальные пять. Меня от этого тоска берет и насморк одолевает. И в довершение всего еще лорд Драммонд, это исчадие тумана. Думаю, corpo di Вассо [1] , что здесь я в конце концов стану жалеть даже о скучной Вене с ее климатом!
Олимпия болезненно вздрогнула:
— Ты же обещал мне, брат, никогда не заводить речь о Вене, об этих двух месяцах, что мы провели там.
— Это верно! Ох, сестрица, прости! Я дурак и болтун. Поговорим лучше об Италии. О, милая Италия!
— Ты так любишь Италию, Гамба!
— Как родную мать, — отвечал Гамба, и голос его смягчился, а глаза так повлажнели, как будто он готов был всплакнуть.
Справившись с собой, он продолжал:
— И потом, в Италии тепло, там солнце. К тому же там у меня были друзья почти что в каждом городе: фонарщики, танцоры из кордебалета, суфлеры. По ночам после представления мы с ними отправлялись в кабаре, я сбрасывал одежду, и надо было видеть, как я тогда вытворял все, что природа и фантазия могут позволить такому, как я, человеку-змее. А сколько рукоплесканий, какие крики восторга! Теперь все не так, и здесь я никого не знаю. Вместо того чтобы наняться в театр, где я бы не замедлил завязать почтенные знакомства среди статистов и пожарных, ты величественно сидишь в особняке, где я обречен водить компанию с лордами и принцами. Какая скука! Приходится днем и ночью корчить из себя важную персону, чопорного богача в галстуке и перчатках, а побыть шутом никак невозможно! Никогда не делать того, что тебе по вкусу — разве это жизнь?
Я так тебя люблю, что ради тебя принужден выносить весь этот блеск, послушно ложусь спать в роскошных покоях, терплю слуг, стоически присутствую на блистательных обедах. Но мне не хватает моей бедности, доброго сна на свежем воздухе, макарон, которыми торгуют на площадях, а больше всего — крепкого каната и акробатической пирамиды. Ах! Подумать только, что есть бедняки, умудряющиеся завидовать богатым!
Свои смешные жалобы Гамба высказывал таким проникновенным тоном, что Олимпия, хоть и посмеивалась, почувствовала себя почти растроганной его нелепыми сетованиями.
— Не печалься, мой славный Гамба. Твои желания могут исполниться куда раньше, чем ты мог бы надеяться, а я — хотеть.
— Мы вернемся в Италию?
— Увы, да! — вздохнула Олимпия. — Хотя я люблю Париж, не то, что ты.
— Раз ты его любишь, — уныло прервал бедняга, — давай останемся.
— Нет, — отвечала она. — Париж мне дорог как священный город искусств, столица великих умов, где только и могут быть окончательно и несомненно коронованы славой артисты и мыслители. Ведь Париж создает имена и репутации. Никто не вправе быть уверенным в себе, пока Франция не произнесла своего суждения о нем. И вот однажды, усомнившись в своем вдохновении и власти своего искусства, я ощутила непреодолимую потребность явиться сюда, чтобы спросить этого верховного судию, чего я на самом деле стою. Верно и то, что лорд Драммонд умолял меня отправиться с ним в Париж. Я надеялась, что смогу здесь петь, хотя лорд Драммонд — ты знаешь, как он ревнив в том, что касается моего пения — заранее объявил, что будет препятствовать этому. Я попыталась, не сказав ему об этом, получить ангажемент в Итальянской опере. Но он это, похоже, предвидел. Напрасно я шла на все мыслимые уступки, готовая петь чуть ли не бесплатно, — мне отказывали, приводя любые доводы: что все ангажементы уже разобраны, что они опасаются, как бы я не составила конкуренцию их модным дивам… В общем, двери театра были передо мной закрыты. Что ж! Вернусь туда, где они открыты для меня, потому что, видишь ли, Гамба, мне необходимо петь.
— Как для меня — прыгать! О, уж это-то я понимаю! — вскричал Гамба. — Да, да, еще бы! Сила глотки или сила ног — какая разница? Но видеть кругом разинутые рты, слышать рукоплескания, вызывать восторг — вот это жизнь!
— Нет, — возразила Олимпия, с глубокой печалью покачав своей прекрасной головой. — Нет, не то. Если я люблю пение, божественные мелодии, творения великих музыкантов и эту возвышенную отраду, которую нам дарит искусство, то не ради криков «браво», не во имя славы и почета, а ради себя самой, тех чувств, которые я испытываю и которыми делюсь с другими, во имя возможности выплеснуть то, что мучительно переполняет мое сердце. Во мне живет нечто такое, что, как мне кажется, просто задушит меня, если не излить его в пении. Я не затем пою, чтобы мне аплодировали, братец, а чтобы жить.
— Ладно, не важно, — сказал Гамба. — Ты задумала покинуть Париж?
— Да.
— И возвратиться в Италию?
— Да.
— Скоро?
— Самое позднее через две недели.
— Так это правда? Ты говоришь это не для того, чтобы обмануть твоего бедного Зорзи?
— Я тебе обещаю.
В комнате было два золоченых кресла, прислоненных друг к другу спинками. Ни слова не ответив, Гамба вдруг запрокинулся навзничь, в падении пришелся позвоночником на эту двойную спинку и, проделав немыслимый кульбит, очутился по другую сторону кресел, прямой, как свеча, с плотно сдвинутыми ногами.
Такова уж была его манера выражать радость.
Олимпия испуганно вскрикнула.
— Несчастный, — простонала она, уже улыбаясь, — ты кончишь тем, что сломаешь себе шею. Не говоря о том, что мою мебель ты уже начал ломать.
— Ах! Ты меня оскорбляешь! — возмутился Гамба, задетый в своем самолюбии искусного акробата.
И словно бы затем, чтобы отомстить за столь обидные опасения, он вспрыгнул на канапе, перескочил на сундук, а оттуда стал взбираться на что-то вроде огромного деревянного с позолотой канделябра, на котором стояла громадная японская ваза. На нее-то он и перебрался и принялся раскачиваться там, чудом удерживая равновесие.
— Да спустись же, я тебя прошу! — в ужасе воскликнула Олимпия.
— Будь покойна, — отвечал он, — это я торжественно отмечаю наше славное возвращение в Италию.
Надув щеки, он стал голосом изображать звук трубы, а руками имитировать движения трубача, потом громко запел:
— Тара-ра! Тара-ра! Тара-ра!
Внезапно пение застряло у него в глотке, и Олимпия с удивлением заметила, как он побледнел и мгновенно приобрел самый жалкий вид.
Причиной тому было появление лорда Драммонда.
Он вошел незамеченным: гром фанфар Гамбы заглушил слова лакея, когда тот вошел, чтобы доложить о его приходе. Так и вышло, что Гамба вдруг оказался лицом к лицу с холодной суровостью несгибаемого джентльмена.
Обескураженный, Гамба не столько спрыгнул, сколько свалился на пол с высоты своей вазы.