Бог располагает! | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она отвечала, что зарабатывает столько, сколько нужно, чтобы прокормиться.

— «Хотите получать больше дукатов, чем теперь имеете байокко?»

Сестра посмотрела на него с очень высокомерным видом, она ведь всегда была гордячкой и недотрогой, и спросила:

— «За какую работу?»

— «Вы будете делать то же, что сейчас».

— «Петь?»

— «Петь, и более ничего. Я директор театра Сан Карло. У вас чудесный голос, я дам вам учителей, и вы станете богатой».

Возможность выйти на театральные подмостки, заслужить аплодисменты, лучше узнать ту прекрасную музыку, что она так любила, — все это прельстило Олимпию. Директор заключил с ней договор на долгий срок, дал и учителей, и красивые платья, да еще много денег, которыми она делилась со мной, и дворец, в котором мы стали жить вместе. В тот день пришел конец моей беззаботности.

Гамба, чья речь доселе текла озорно и бойко, теперь состроил печальную мину, и голос его стал звучать все мрачнее. К тому же — вот уж поистине знак безмерной скорби! — он повернул свой стул, на котором восседал задом наперед, расставив ноги и упершись животом в спинку, и уселся на него самым что ни на есть банальным образом, как все.

— Богатство губит меня, — жалобно сообщил он. — Сообразно дурацкому предрассудку, будто одни человеческие занятия более достойны почтения, чем другие, директор театра Сан Карло стал говорить, что якобы репутация моей сестры страдает от того, что брат у нее — площадной фигляр. Увы! Он всучил мне сумму, достаточную для того, чтобы отказаться от моего каната и силовых трюков. И я уступил. Не ради денег, мне на них было наплевать; что до Олимпии, то она тратила их на дела милосердия, а только ради сестрицы — она хорошела, сияла, расцветала на глазах, с головой погружаясь в музыку. Ей тогда было восемнадцать лет. За два года она прошла всю необходимую науку и дебютировала в «Танкреде». Увы, увы! Тем, кто знает Неаполь и неистовство, с каким его жители выражают свои восторги, бесполезно описывать ее успех. Простая и свободная манера Олимпии, ее пленительный и сильный голос, не голос одного высокого или низкого тембра, одного metallo [4] , а легко охватывающий несколько регистров, сливая их в невиданное дотоле меццо-сопрано, и сверх того ее страсть, ее игра, ее красота — все это вместе взятое вызвало у публики такую бурю рукоплесканий, которая превзошла все самые известные триумфы: ничего подобного никто и предположить не мог, даже в Сан Карло. Это был взрыв восторга, головокружительный взлет, как сказали бы у нас, до самых звезд. Увы, увы! С того дня рукоплескания, празднества, слава, богатство — всего у нас стало в избытке.

Тут Гамба окончательно впал в уныние.

— Ну, по крайней мере, — проговорил он, вздыхая, как будто искал, чем бы себя утешить, — она-то счастлива. Она — да, а вот меня больше нет. Я теперь всего лишь бледная тень стремительного, прыгучего Гамбы минувших дней, мое искусство я принес в жертву искусству сестры. Зато у нее есть все, чего она пожелает. Равнодушная и беспощадная ко всему тому, что пленяет обыкновенных женщин, эта гордая мятежница, отринувшая мужскую любовь, в любви к искусству нашла убежище своему сердцу, всей своей душе, всей жизни. Она обожает музыку и бесчувственна ко всему, кроме нее. Что ж, в этом смысле она имеет все, чем только можно владеть. Она богата, ей рукоплещут, слава бежит за ней по пятам. Это меня немножко утешает, вознаграждая за невозможность пройтись колесом и заменяя для моего сердца, если не для моей жизни, радости, которые дарит акробату его телесная гибкость.

Едва Гамба успел закончить эту жалобу, слишком прочувственную и полную искренней преданности, чтобы не растрогать слушателей, как дверь гостиной отворилась и лакей провозгласил:

— Синьора Олимпия!

Все взгляды обратились к дверям. Лорд Драммонд бросился навстречу певице.

Наперекор безупречному правдоподобию рассказа Гамбы граф фон Эбербах почувствовал, как его сердце содрогнулось от предчувствия, с которым он был не в силах совладать.

Самуил оставался неподвижным, ни один мускул не дрогнул на его лице, но его взор стал еще мрачнее и неподвижнее, чем всегда.

Олимпия вошла об руку с лордом Драммондом.

X
«ФИДЕЛИО»

Итак, синьора Олимпия, беседуя с лордом Драммондом, вошла в гостиную, спокойная и безмятежная.

Юлиус стоял у камина, слева. Лорд Драммонд, поддерживая певицу под руку, шел чуть впереди и сначала заслонял ее от Юлиуса и Самуила, стоявшего рядом с графом фон Эбербахом.

Тот замер на месте: он ждал, когда лицо, которое он так пылко жаждал увидеть, повернется к нему, и не делал ни единого движения, чтобы ускорить этот решающий миг; неподвижный, с колотящимся сердцем, он приготовился узнать приговор судьбы.

Лорд Драммонд сначала подвел певицу к группе гостей, стоявших в правой стороне гостиной. Он представил им Олимпию, а она мило извинилась за то, что, быть может, заставила их ждать. Звук ее голоса отозвался волнующим трепетом в самой глубине души графа фон Эбербаха. И в то же время это не был голос Христианы! Однако было в нем что-то, неотразимо напоминающее ее. Вопреки очевидности рассказа Гамбы, наперекор невозвратимости былого, вопреки Адской Бездне, наперекор всему сердце Юлиуса лихорадочно билось. Олимпия и лорд Драммонд приблизились к камину. И вот они повернулись лицом к оставшимся гостям.

Лорд Драммонд представил друг другу Юлиуса и Олимпию:

— Граф фон Эбербах.

— Синьора Олимпия.

Юлиус глянул в лицо певицы.

Внезапно он побледнел и вскрикнул.

Потом он протянул к ней руки и, забыв, где он находится, забыв весь мир, а с ним и себя, вскричал, словно в бреду:

— Если ты Христиана, если это ты так изменилась, выросла, стала такой совершенной, вернись! Приди, чтобы утешить меня в этом мире или увести за собою в мир иной. Говори, приказывай, объяснись! Я люблю тебя и принадлежу одной тебе. Соединимся же вновь где тебе угодно: живи со мной или позволь мне с тобой умереть!

При этом он невольно, бессознательно заговорил на родном языке Христианы и своем — по-немецки.

Олимпия, не дрогнув, не двинувшись с места, смотрела на него, казалось, с глубоким недоумением.

Потом она обернулась к лорду Драммонду:

— Это немецкий язык, не правда ли?

— Полагаю, что так, — отвечал лорд Драммонд.

— Что ж! — продолжала она по-французски с довольно заметным итальянским акцентом. — В таком случае не угодно ли вам, милорд, попросить господина графа фон Эбербаха меня извинить: объясните ему, что я говорю только по-итальянски и немного по-французски, что никогда ни моя душа, ни мой голос не могли бы справиться с горловыми звуками немецкого языка. Пусть господин граф соблаговолит обращаться ко мне по-итальянски или по-французски, если хочет, чтобы я ему отвечала.