Каждое утро Мисуф провожал меня до улицы Вожирар.
Каждый вечер Мисуф ждал меня на улице Вожирар.
Там была для него граница, круг Попилия. Не помню, чтобы он когда-нибудь переступил эту черту.
И что любопытно — в те дни, когда какое-либо обстоятельство мешало мне исполнить сыновний долг и я не должен был вернуться к обеду, можно было сколько угодно открывать Мисуфу дверь: свернувшись в позе змеи, кусающей свой хвост, Мисуф не трогался со своей подушки.
Напротив, в те дни, когда я должен был прийти, если Мисуфу забывали отворить дверь, он царапал ее когтями до тех пор, пока ему не открывали.
Моя мать, обожавшая Мисуфа, называла его своим барометром.
— Мисуф указывает мне дурные и хорошие дни, — говорила эта восхитительная женщина. — Дни, когда ты приходишь, для меня ясные, а когда не приходишь — дождливые.
Бедная матушка! Подумать только — лишь в тот день, когда мы утратим эти сокровища любви, мы замечаем, как мало ценили их, пока обладали ими; только тогда, когда мы уже не можем видеть тех, кого любили, мы вспоминаем, что могли бы видеть их чаще, и раскаиваемся в том, что не насмотрелись на них!..
Итак, я заставал Мисуфа посреди Западной улицы, там, где она выходит на улицу Вожирар: он сидел на заду, устремив взгляд в даль улицы Ассáса.
Завидев меня издали, он начинал бить хвостом по мостовой, затем, по мере того как я приближался, вставал и начинал прогуливаться поперек улицы Вожирар, задрав хвост и выгнув спину.
Как только я вступал на Западную улицу, Мисуф, как собака, ставил лапы мне на колени; затем, подскакивая и оглядываясь через каждые десять шагов, он направлялся к дому.
В двадцати шагах от дома он оборачивался в последний раз и убегал. Через две секунды в дверях показывалась моя мать.
Благословенное видение, скрывшееся навеки; я все же надеюсь, что оно ждет меня у других врат…
Вот о чем я думал, милые читатели; вот какие воспоминания вызвало имя Мисуфа.
Вы видите, что для меня было простительно не ответить мамаше Ламарк.
Получив имя, Мисуф II стал пользоваться в доме всеми привилегиями Мисуфа I.
В следующее воскресенье мы — Жиро, Маке, Александр и два-три постоянных посетителя — были в саду, когда мне объявили о приходе второго овернца со второй обезьяной.
— Впустите его, — сказал я Мишелю.
Через пять минут появился овернец.
На его плече сидело фантастическое существо, с ног до головы убранное лентами, в атласной зеленой шляпе набекрень и с посохом в руке.
— Не ждесь ли покупают обежьян? — спросил он.
— Что? — переспросили мы.
— Он спрашивает, не здесь ли покупают обезьян, — перевел Мишель.
— Малыш, — сказал я, — ты ошибся дверью; ты должен снова вернуться на железную дорогу, доехать до бульвара и идти все время прямо до колонны Бастилии. Там ты пойдешь вправо или влево, как захочешь, перейдешь Аустерлицкий мост, увидишь перед собой решетку и спросишь обезьянник господина Тьера. Вот тебе сорок су на дорогу.
— Дело в том, что я уже видел двух обежьян в клетке, — настаивал овернец, — и сын Шан Пьера шкажал мне, что он продал свою обежьяну гошподину Думашу. Тогда я шкажал: «Если гошподин Думаш хочет и мою обежьяну, я ее продам ему, и не дороже, чем сын Шан Пьера продал швою».
— Дорогой друг, благодарю тебя за то, что ты оказал мне предпочтение; вот тебе за это франк, но мне хватит и двух четвероруких. Если бы у меня было их больше, мне пришлось бы держать слугу только для них.
— Сударь, — произнес Мишель. — Сулук ничего не хочет делать; не могли бы вы поставить его во главе обезьян?
Это предложение открывало для меня новые перспективы в отношении Сулука.
Алексис, прозванный Сулуком, был негритенок тринадцати или четырнадцати лет, совершенно черный — должно быть, из Сенегала или Конго.
Он жил в моем доме уже пять или шесть лет.
Однажды Дорваль пришла ко мне обедать и принесла его с собой в большой корзине.
— Смотри, — сказала она, открывая корзину, — я хочу кое-что тебе подарить.
Приподняв груду цветов, я увидел, что на дне корзины копошится что-то черное с двумя большими белыми глазами.
— Ой, что это? — спросил я у нее.
— Не бойся, оно не кусается.
— Но что это, в конце концов?
— Это негр.
— Смотри-ка, негр!
И, запустив обе руки в корзину, я схватил негра за плечи и поставил его на ноги.
Он смотрел на меня с доброй улыбкой, сверкая не только глазами, но и тридцатью двумя белыми как снег зубами.
— Откуда, черт возьми, это взялось? — спросил я у Дорваль.
— С Антильских островов, дорогой; один из моих друзей, приехавший оттуда, привез мне его. Он у меня уже год.
— Я никогда его не видел.
— Конечно, ты ведь никогда не приходишь. Почему же тебя совсем не видно? Приходи завтракать или обедать.
— Нет; тебя окружает толпа прихлебателей, которые тебя заживо съедают.
— Ты совершенно прав; но только теперь это недолго протянется. Сейчас, бедный мой друг, они обгладывают косточки.
— Бедное ты, несчастное Божье создание!
— Вот я и сказала себе, взглянув на Алексиса: «Давай-ка, мальчик мой, я отведу тебя в такое место, где тебе, возможно, платить будут не более аккуратно, чем здесь, но где ты, по крайней мере, будешь есть каждый день».
— Но что, по-твоему, я должен сделать с этим парнишкой?
— Он очень умен, уверяю тебя, доказательство тому — в те дни, когда обед кончается рано, когда недостает жаркого, я поступаю подобно госпоже Скаррон — рассказываю истории. Так вот, иногда я поворачиваюсь в его сторону и вижу, как он плачет или смеется, смотря по тому, грустной или веселой была история. Тогда я продлеваю историю; все думают, я делаю это для них — вовсе нет, это ради Алексиса. Я говорю себе: «Бедное дитя, они отнимают у тебя обед, но твою историю они не съедят». Не так ли, Алексис?
Алексис утвердительно кивнул.
— Послушай, у тебя самое доброе сердце из всех, что я знаю!
— После тебя, мой большой пес! Ну, берешь ты Алексиса?
— Я беру Атексиса.
Я повернулся к моему новому сотрапезнику.
— Значит, ты приехал из Гаваны? — спросил я у него.
— Да, сударь.
— А на каком языке говорят в Гаване, мальчик мой?