В эту минуту вошел адъютант.
— Что там еще? — спросил Наполеон.
— Сир, — сообщил адъютант, — прибыл офицер из Итальянской армии, от вице-короля. Ваше величество желает его видеть?
— Да, конечно, и тотчас же, — сказал Наполеон. — Пусть он войдет.
— Входите, сударь, — произнес адъютант.
На пороге появился офицер, держа в руке треугольную шляпу.
Это был молодой человек двадцати пяти-двадцати шести лет в форме офицера штаба вице-короля, то есть в голубом мундире с серебряными аксельбантами и воротом, шитым тоже серебром.
Что же касается его внешности, то, наверное, в ней было что-то особенное, так как Наполеон, при его появлении уже собравшийся было заговорить, вдруг умолк. Оглядев его с ног до головы, он спросил:
— По какому случаю этот маскарад, сударь?
Молодой человек оглянулся, чтобы узнать, к кому относился этот вопрос, но, видя, что с императором он был один, смущенно сказал:
— Сир, извините меня, но я не понял.
— Зачем этот голубой мундир вместо зеленого, который был на вас только что?
— Сир, вот уже два года, как я имею честь служить в главном штабе его высочества вице-короля и никогда не носил другого мундира, кроме того, в каком имею честь предстать перед вами.
— Вы когда прибыли?
— Я только что спешился, сир.
— Откуда вы?
— Из Порденоне.
— Как вас зовут?
— Лейтенант Ришар.
Наполеон посмотрел на молодого человека еще более пристально.
— У вас есть письмо от Евгения, адресованное мне?
— Да, сир.
И молодой человек достал из кармана письмо с гербом вице-короля Италии.
— А если бы у вас отобрали это письмо? Или если бы вы его потеряли?
— Его высочество приказал мне выучить его наизусть.
— Ах, так! Сударь, — спросил Наполеон, — не могли бы вы мне объяснить, почему это час назад вы прибыли из Регенсбурга в мундире гвардейских егерей, а теперь, десять минут назад, вы, одетый в форму офицера штаба Евгения, явились из Порденоне? И каким это образом вы имеете поручение сообщить мне одновременно известия и от Даву, и от вице-короля Италии?
— Извините, сир, вы сказали, что час назад офицер гвардейских егерей прибыл от маршала Даву?
— Да, час назад.
— Двадцати пяти-двадцати шести лет?
— Вашего возраста.
— И похож на меня?
— Удивительно похож!
— И его зовут?.. Пусть ваше величество меня извинит за расспросы, но я так счастлив!
— Его зовут лейтенант Ришар.
— Это мой брат, сир, мой брат-близнец! Вот уже пять лет, как мы не виделись.
— А, понимаю… Ну что ж, вы его сейчас увидите.
— О сир, я только обниму моего дорогого Поля и тотчас же уеду.
— Вы в состоянии снова уехать?
— Сир, я надеюсь, что буду иметь честь получить от вас поручения.
— Ну что же, ступайте обнимите своего брата и будьте готовы отправиться в путь.
Молодой человек, вне себя от радости, попрощался и вышел.
Наполеон, оставшись один, распечатал письмо.
С первых же строк лицо его омрачилось.
— О Евгений! Евгений! — произнес он. — Моя нежность к тебе меня ослепила: ты хороший полковник, средний генерал, плохой главнокомандующий!.. Итальянская армия отступает к Сачиле, весь арьергард потерян в результате просчетов генерала Саюка. Еще один, уставший от войны. К счастью, мне не нужна Итальянская армия… — Бертье! Бертье!
Появился начальник главного штаба.
— Я разработал мой план. Пусть будут наготове десять курьеров, чтобы отправиться с моими приказами. Каждый приказ должен быть в трех экземплярах, и курьеры отправятся к месту назначения по трем разным дорогам.
Пока Наполеон отдает десяти курьерам приказы, результат которых нам вскоре будет известен; пока братья Ришары, Поль и Луи, не видевшиеся уже пять лет и своим удивительным сходством вызвавшие странное недоразумение, которое произошло на наших глазах, обнимают друг друга с нежностью родных, которых на каждом шагу могут разлучить навсегда пуля или пушечное ядро, — мы расскажем о том, что происходило в городе Абенсберге, расположенном в семи или восьми льё от Регенсбурга.
Четверо молодых людей от шестнадцати до восемнадцати лет, студенты университетов (один — из Гейдельбергского, другой — из Тюбингенского, третий — из Лейпцигского, а четвертый — из Гёттингенского), прогуливались, держась под руку и распевая марш майора Шилля, только что поднявшего в Берлине знамя восстания против Наполеона.
При звуках этой песни молодой человек лет двадцати, сидевший в комнате около шестнадцатилетней девушки, вышивающей на пяльцах, тогда как ее девятилетняя сестра в уголке играла в куклы, вздрогнул, поднялся и подошел к окну.
Проходившие мимо четверо певцов заметили его лицо, прильнувшее к оконному стеклу и вдруг слегка побледневшее. Они сделали ему еле заметный знак, и он так же ответил им — почти неуловимо.
Девушка с беспокойством проследила взглядом за тем, как он встал, и, как бы ни был неуловим знак, на который он ответил, увидела его.
— Что с вами, Фридрих? — спросила она у него.
— Пустяки, моя дорогая Маргарита, — ответил молодой человек, снова садясь рядом с ней.
Девушка, которую мы только что назвали Маргаритой, во всех отношениях была достойна носить это имя, если сопоставлять ее с поэтическим творением Гёте, вызвавшим тогда шумный успех в Германии.
Она была белокура, как истинная дочь Арминия; голубые глаза ее напоминали цвет неба; когда же она распускала свои длинные волосы и склонялась над водами Абенса, чтобы посмотреть, как ундина, на свое отражение в прозрачной воде, то река, неся свои воды в Дунай, журчала от удивления, думая, что отражает образ какой-то женщины, превратившейся в цветок, или образ какого-то цветка, превратившегося в женщину.
Ее сестра была еще только одной из тех очаровательных девочек, хорошеньких и чистых, резвящихся на золотом песке, который судьба полными пригоршнями бросает на восхитительную тропу, ведущую их в жизнь.
Что же касается студента, подошедшего к окну, когда он услышал пение марша майора Шилля, то он после вопроса Маргариты вернулся и снова сел около нее. Это был, как мы уже сказали, молодой человек лет двадцати, среднего роста, немного изнуренный либо усталостью, либо бессонными ночами, либо одной из тех ужасных мыслей, что отражаются на лице кассиев и жаков клеманов; длинные светлые волосы, вьющиеся от природы, падали ему на плечи; у него был небольшой, но твердо очерченный рот, и, когда он его открывал, можно было видеть ослепительно-белые зубы; какое-то неописуемое выражение печали сквозило в его лице.