Что же касается папаши Каде, он ушел к нотариусу, предпочитая не присутствовать в решительную минуту, если она окажется роковой.
Консьянс, занесенный в список под именем Жана Манскура, вошел в мэрию пятым.
Два первых его земляка вышли оттуда унылые и подавленные: они вытащили несчастливые номера; третий держал в руке сомнительный номер, а четвертый сбежал с крыльца радостный, выкрикивая номер 164.
Обе матери, Мариетта и малыш Пьер знали, что Консьянс идет пятым.
Только Всевышнему ведомо, сколько тоски и муки ощутили сердца трех женщин за эту минуту ожидания! Только Всевышний знал, как участилось биение их сердец! Только Всевышний понимал, какой смертельный страх таила бледность их лиц!
Как позднее высчитали женщины, точно в то мгновение, когда Консьянс запустил руку в урну, собака медленно и скорбно подняла морду и издала долгий мрачный вой. Женщины вздрогнули.
Вой еще длился, когда Консьянс, грустный, но смирившийся, показался на крыльце со своей мягкой и меланхолической улыбкой на губах.
Все три женщины разом вскрикнули.
Они поняли: несчастье свершилось!
Юноша, не торопясь, подошел к ним и обнял всех трех, чтобы тройную боль слить в одном объятии.
Затем с невыразимой грустью он произнес:
— Девятнадцать, число совпадает с моим возрастом!
— Боже! Боже! — воскликнули обе матери, падая на колени и ускользая из рук Консьянса. — Не достаточно ли с нас испытаний?!
Мариетта осталась одна в объятиях Консьянса, и он, страстно прижав ее к груди, прошептал:
— Ты прекрасно знаешь, Мариетта: живой или мертвый, я всегда с тобой.
И во второй раз губы юноши прижались к устам девушки.
В эту минуту папаша Каде, возвращаясь от нотариуса и ведя осла на поводке, появился на углу Церковной улицы.
Он увидел двух женщин, стоявших на коленях, с руками, простертыми к Небесам; он увидел Мариетту, потерянную и плачущую в объятиях Консьянса, и все понял.
— Ах, — прошептал он, — неужели и с этим будет то же, что с моим бедным Гийомом?
И затем, сделав над собой усилие, он добавил:
— Все же я отдал бы пять сотен франков за то, чтобы он вытянул счастливый номер… ей-Богу!
Наполеон спешил получить в свои руки триста тысяч новобранцев, и поэтому заседание воинского присутствия было назначено на ближайшее воскресенье.
Оно стало последней надеждой для обеих матерей, для Мариетты и папаши Каде; им казалось, что их бедный блаженный будет забракован, хотя Мадлен в своей материнской гордости порой говорила, качая головой:
— О нет, нет! Они его никогда не забракуют — уж слишком он хорош!
Что касается Консьянса, то он после беседы с доктором Лекоссом отлично знал, как ему себя вести.
Поэтому, когда женщины говорили о своей последней надежде, он только грустно улыбался и ничего не говорил: он не стал бы лгать даже ради того, чтобы утешить мать.
Дорога из Виллер-Котре в Арамон являла собой необычное зрелище. Арамон предоставил девять кандидатов в новобранцы. Из этих девяти пятерым не повезло. Арамон, как видим, был не особенно обижен.
Четверо избежавших беды или считавших себя таковыми (ведь в те несчастливые времена нельзя было быть уверенным в чем бы то ни было) возвращались с приколотыми к шляпам номерками, украшенными трехцветными ленточками; они пели, смеялись, танцевали так, что лес шумел от взрывов их радости.
Среди остальных пятерых двое искали утешение в вине и вместе с другими пели, танцевали, кричали, но делали это так судорожно, так печально, так страдальчески, что напоминали выходцев из могил, вынужденных на минуту разделить неведомую им или уже забытую радость живых.
Трое остальных, не потерявших головы, в том числе и Консьянс, возвращались домой тихо, без лент и без выкриков, скромные и по-христиански смиренные в своем горе.
Те, кто вытянул счастливые номера, вернулись в деревню первыми и возвестили о радости, выпавшей на их долю, и о печали, выпавшей на долю других; надо сказать, узнав о невезении Консьянса, ему сочувствовали все.
Консьянс был так добр, так мягок, так безобиден, что его любил каждый!
Бастьен сидел в кабачке, когда услышал новость; гусар, как это с ним порой случалось, уже выпил лишнего; глаза его ожили, язык развязался, и он рассказывал о своих походах, время от времени прерывая этот рассказ тостами в честь победителя Аустерлица и Ваграма. После пятого или шестого тоста, когда он подносил к губам стакан, до него донеслись слова:
— Консьянс вытянул несчастливый номер.
Нельзя не отметить, что, как ни близок к губам был его стакан, он их так и не коснулся.
— Что вы сказали там, у двери? — спросил он.
Один из счастливчиков с ленточкой на шляпе сунул голову в кабачок и ответил Бастьену:
— Мы говорили, что Консьянсу не повезло. Вот и все.
— Вот и все?.. Черт подери! — закричал Бастьен, ставя стакан на стол. — Думаю, этого вполне достаточно и даже слишком, — с мрачным видом добавил он. — Ведь это же горе для двух семей!
И, еще больше помрачнев, он сказал:
— Бедная Мариетта, доведется ей теперь плакать!
Поднявшись, не прикасаясь к недопитому наполовину стакану, не глядя на полупустую бутылку, он вышел из кабачка и, отыскав взглядом тех, кому улыбнулась удача, спросил:
— Где же он, этот несчастный Консьянс?
— Идет вслед за нами.
— По тропе или по большой дороге?
— По тропе.
— Ладно, я пойду, постараюсь его успокоить, если это возможно.
И он зашагал к окраине деревни.
Больше сотни людей толпились там и смотрели, как вдали за деревьями медленно движется процессия несчастных.
Консьянс шел впереди вместе с Мадлен; сердце ясно подсказывало ему, что в подобных обстоятельствах он должен в первую очередь позаботиться о матери.
За ними шли г-жа Мари и Мариетта.
Позади них ехали на осле папаша Каде с малышом Пьером, такие же молчаливые, как все, хотя ребенок не понимал ни причин, ни значимости этого горя.
Заметив их, все ожидавшие двинулись им навстречу; Бастьен шел первым — во главе толпы. Ему казалось, что у него для Консьянса припасено множество разумных суждений, множество еще не открытых для юноши горизонтов; ему казалось, что эти суждения столь убедительны, а горизонты столь радостны, что он, Бастьен, побеседовав с Консьянсом, за какой-нибудь десяток минут утешил бы его; но, увидев блаженного, Бастьен почувствовал, что язык у него прилип к гортани, и, замедлив шаг, он позволил себя догнать и перегнать сначала идущим впереди толпы, затем — идущим посредине ее, а в конце концов и самым задним; заметив глубокую печаль, охватившую оба семейства, гусар покачал головой и произнес: