Тот грубо захохотал.
— Дружище, мне жаль вас огорчать, но ваши домыслы беспочвенны. Какая сорока принесла вам их на хвосте?
— Я не вправе раскрывать источники. И потом, вас это не касается.
— Но мне всегда обидно слышать, как заурядные сплетни выдают за надежную информацию!
Гамильтон помолчал.
— Месье Денон, должен ли я напоминать вам, что наделен абсолютной властью в отношении процесса текущей реституции? И что не премину воспользоваться ею в полной мере?
Денон переступил с ноги на ногу.
— Сэр, я вас не совсем понимаю.
— Я имею в виду, к вашему сведению, что лучшие трофеи в этом воровском притоне, — Гамильтон покосился на портреты, — находятся целиком в моем распоряжении…
Художник выпучил глаза.
— …И в случае отказа сотрудничать я с превеликим наслаждением проявлю немилость, улавливаете мою мысль?
Денон яростно встретил полный ненависти взгляд англичанина и, убедившись, что тот совершенно серьезен, почувствовал, как и его самого исподволь покидают остатки терпеливой любезности. Постепенно его лицо, его осанка и поза преобразились до неузнаваемости.
— Ну что ж, — проговорил он, покачиваясь на каблуках. — Все ясно. — И криво ухмыльнулся. — Значит, вот как?
— Да, вот так.
— И вы настолько верите своим нелепым источникам, что любыми средствами готовы добыть подтверждение, верно?
— Просто я поощряю вас рассказать правду. Если ради этого придется прибегнуть к шантажу, я не стану миндальничать.
— Все ясно, — повторил Денон, раздувая ноздри. — Сэр, вы бесчестный человек.
— Это уж как вам угодно, месье. Я только хотел напомнить, что сила не на вашей стороне. В моих руках — судьбы наиболее бесценных сокровищ. И к тому же, должен заметить, я получил доступ к одной вашей папке…
— Какой еще папке?
— Это некая стопка египетских эскизов, хранящаяся в данное время не где-нибудь, а в Британском музее.
Денон побледнел.
— Мои рисунки у вас… у вас?
Гамильтон важно кивнул.
— Но это же кража! Они мои!
— Скорее спасение предметов искусства. Они были вами выброшены.
— Тогда я объявлю свои права. Творение по закону принадлежит творцу!
— Да, но пока что, — возразил англичанин с коварной усмешкой, — они находятся в наших руках.
Художник уже не мог выносить его высокомерного тона.
— Сэр, да вы — самый обыкновенный вор.
— А вы, месье, вор весьма утонченный. И тем не менее еще не поздно заключать сделку.
— Мало вам шантажировать меня чужими работами, теперь уже в ход пошли мои собственные?
— Это называется «взаимная выгода», месье.
— Но я же сказал вам, что мне нечего предложить.
— Боюсь, вы не совсем откровенны.
— Хочу напомнить, что я — имперский барон и мое слово — это слово джентльмена.
— А я, в свой черед, хочу напомнить: ваша империя распалась, поэтому ваше слово не стоит выеденного яйца.
Глаза Денона сузились, и, проведя языком по пересохшим губам, он выпалил проклятие, которое будет мучить Гамильтона до конца его дней.
— Да чтоб вам вовеки не стать рыцарем, сэр! — рявкнул художник. — И никогда не узнать тайны чертога!
— Ага, — встрепенулся тот. — Значит, вы признаете, что он существует?
Скрестив на груди руки, Денон отвел свой взгляд.
— Ничего я не признаю.
— Но вы только что сказали…
— Ничего я не говорил. И никаких подтверждений вам не дождаться.
Англичанин широко раскрыл глаза.
— Вы поплатитесь шедеврами.
— Зато сохраню честь.
— От вашего Musée Napoleon останутся только смутные воспоминания.
— Людское воображение припишет ему еще больше славы.
— И вы никогда не увидите своей драгоценной папки.
Денон потемнел лицом.
— Можете вытереть моими эскизами ваш сопливый нос.
Вглядевшись в каменные черты художника, Гамильтон произнес:
— Отлично, месье. Вот вы, значит, как?
Тот сделался, словно кремень, и молчал.
— Даю вам последнюю возможность…
Ни звука.
— Ну тогда очень скоро вас навестят мои солдаты, — процедил англичанин и нахлобучил шляпу. — Не сомневаюсь, вы примете их со всей хваленой любезностью джентльмена.
Уже на следующей неделе в Лувр нагрянул гренадерский полк и под ружейными дулами принялся выносить шедевры.
Понимая, что в эту тяжкую минуту Гамильтон испытывает остатки его истекающего терпения, художник наслаждался твердостью собственного духа.
— Пусть забирают! — воскликнул он. — Безглазые твари, им никогда этого не оценить.
Несколько дней спустя он ушел в отставку и удалился в свой частный музей на набережной Вольтера; само собой, человеческое достоинство, чувство юмора и утонченный вкус остались при нем. В конце концов художник философски смирился с утратой, признал правоту иноземцев, потребовавших обратно свои сокровища, и принял свои страдания как легкую кару за преступления.
Что же касается Гамильтона, явившегося в Париж хладнокровным завоевателем, то он все глубже погружался в трясину безысходной одержимости. Через три недели, повстречав его на Пон Руаяль, Денон увидел перед собой человека с лысиной и морщинами, с пепельными мешками под глазами и даже на миг проникся жалостью: художник вдруг понял, что его почти цыганское проклятие — «чтоб вам вовеки не стать рыцарем и никогда не узнать тайны чертога» — уже пустило глубокие корни в судьбе англичанина.
Как бы неприлично далеко ни был сослан в этот раз Наполеон, страсти бонапартистов продолжали бурлить по всей стране, а старые раны упорно гноились, не заживая. Нещадно побитые при Ватерлоо, униженные иноземной оккупацией, раздавленные новыми налогами, разочарованные новым, явно помельчавшим правителем, страждущие массы, не видя перед собой настоящего дела, с готовностью оправдывали прегрешения прежнего императора. Они тосковали по временам, когда перед Францией склонялись целые нации, слагая на алтарь имперской славы свои границы, сыновей, сокровища и величие. Местами в стране даже зародился опасный, наполовину мистический культ, нечто близкое к почитанию мучеников, так что уже при жизни Наполеона стали называть призраком, ангелом или святым, который якобы никогда не спал и не нуждался в пище, который ускользал от любой опасности благодаря сверхъестественным покровителям и носил в своих ножнах не просто клинок, но Меч Господень.