— Глайвера хлебом не корми — дай только уткнуться носом в старинную книгу, — сказал Даунт своему приятелю, словно бы защищая меня. — У меня папенька такой же. Он и директор состоят в особом клубе для книголюбов. [66] Наверное, Глайвер говорил с доктором Хоутри о какой-нибудь старинной книге. Я прав, Глайвер?
Он смотрел на меня холодно, высокомерно; во взгляде его явственно читались и мелочная зависть, которую он питал ко мне, и злобное желание отомстить за то, что дружбе с ним я предпочел общение с другими, более близкими мне по духу ребятами. Эти чувства были написаны у него на лице и безошибочно угадывались в его небрежно-вызывающей позе — позе человека, считающего, что он недвусмысленно продемонстрировал свое превосходство в силе.
— Не хочешь прогуляться по городу? — спросил он затем.
Шиллито снова презрительно осклабился.
— Как-нибудь в другой раз, — с улыбкой ответил я. — Сегодня я занят.
Мое спокойствие, похоже, огорчило Даунта. Он поджал губы и слегка прищурился.
— Это все, что можешь сказать?
— Больше ничего не приходит в голову. Хотя нет, постой. Кое-что я и вправду могу тебе сказать. — Подступив ближе, я встал между Даунтом и его прихвостнем. — У мести долгая память, — прошептал я ему на ухо. — Возможно, тебе захочется поразмыслить над этой сентенцией. Всего доброго, Даунт.
Засим я зашагал прочь. Мне не было нужды оборачиваться. Я знал, что еще увижусь с ним.
Рассказывая об этом случае Легрису в уютной гостинице Миварта через двадцать с лишним лет, я испытывал такой же лютый гнев, какой душил меня в тот день.
— Так, значит, это был Даунт. — Легрис удивленно присвистнул. — И ты молчал столько времени. Почему же ты ничего не рассказал мне?
Казалось, он изрядно расстроился, что я не поделился с ним своим секретом раньше. Честно говоря, теперь я и сам недоумевал, почему мне ни разу не явилось на ум сделать это.
— Надо было рассказать, — признал я. — Сейчас я понимаю. Я потерял все: стипендию, репутацию и — самое главное — будущее. Все по милости Даунта. Я хотел поквитаться с ним, но в свое время и своим способом. Но потом возникло одно обстоятельство, другое, третье — и мне так и не представилось удобного случая. А когда ты приобретаешь привычку к секретности, становится все труднее и труднее довериться другому человеку — даже лучшему другу.
— Но какого черта он столь усиленно пытается разыскать тебя теперь? — спросил Легрис, несколько успокоенный моими словами. — Разве только хочет загладить вину…
Я глухо хохотнул.
— Маленький обед à deux? [67] Покаянные извинения и сожаления по поводу моего оклеветанного имени и загубленных перспектив? Вряд ли. Но тебе следует узнать о нашем школьном товарище еще кое-что — и только тогда ты поймешь, почему я считаю, что Даунт разыскивает меня вовсе не из желания попросить прощения за содеянное.
— В таком случае давай расплатимся и выдвинемся к «Олбани», — предложил Легрис. — Там удобно усядемся, задрав ноги, и ты сможешь говорить хоть до рассвета, коли пожелаешь.
Немногим позже, устроившись у горящего камина в уютной гостиной Легриса, я продолжил повествование.
В Сэндчерч я возвращался в сопровождении Тома Грексби, приехавшего в Итон сразу по получении моего письма. Я встретился с ним в гостинице «Кристофер», но, прежде чем успел промолвить хоть слово, он отвел меня в сторону и сообщил печальную новость: моя матушка тяжело заболела, и надежды на выздоровление нет.
За одним потрясением следовало другое, Пелион громоздился на Оссу. [68] Потерять столь многое — и за столь малое время! Я не плакал, не мог плакать. Я просто молча смотрел в пустоту — у меня было такое ощущение, будто я вдруг очутился в чужом пустынном краю, где нет ни одного знакомого ориентира. Старый Том за руку вывел меня за дверь, и мы медленно зашагали по Хай-стрит к мосту Барнс-Пул-Бридж.
В своем письме к нему я не упомянул об обстоятельствах, заставивших меня покинуть Итон, но, когда мы достигли моста, пройдя почти весь путь от гостиницы в молчании, я наконец изложил дело, хотя и не стал говорить, что мне известно имя человека, предавшего меня.
— Мой милый мальчик! — вскричал старик. — С этим нельзя мириться! Ты невиновен. Нет, нет, такое решительно недопустимо!
— Но я не могу доказать свою невиновность, — сказал я, все еще пребывая в оглушенном состоянии. — А обстоятельства и показания свидетелей доказывают мою вину. Нет, Том. Я должен смириться — и прошу вас сделать то же самое.
В конечном счете он скрепя сердце согласился не предпринимать никаких попыток заступиться за меня, и мы направились обратно в гостиницу, чтобы подготовиться к отъезду в Сэндчерч. К моему облегчению, Легрис тогда был на реке, а потому я смог забрать свои вещи из пансиона, избежав необходимости лгать насчет того, почему я столь внезапно уезжаю и почему больше не вернусь в колледж. Когда мы благополучно погрузили весь багаж, Том уселся рядом со мной, и наемная карета покатила к Барнс-Пул-Бридж, навсегда увозя меня из Итона.
Вечером мы прибыли в маленький домик на утесе, где нас встретил деревенский врач.
— Боюсь, вы опоздали, Эдвард, — печально произнес доктор Пенни. — Ваша матушка скончалась.
Я неподвижно стоял в прихожей, глядя оцепенелым взором на знакомые вещи — медные часы у двери, мерно отсчитывающие секунды; силуэтный портрет моего деда, мистера Джона Мора из Черч-Лэнгтона; высокую цилиндрическую вазу, украшенную драконами и хризантемами, где матушка держала зонтики от дождя и от солнца, — и вдыхая приятный запах восковой мастики (матушка была помешана на чистоте). За распахнутой дверью гостиной я видел письменный стол, заваленный бумагами. Шторы там были задвинуты, хотя солнце еще светило вовсю. На стопке книг стоял оловянный подсвечник с огарком свечи, безмолвный свидетель последних полночных часов тяжкой работы.
Я поднялся по лестнице, подавленный незримым присутствием смерти, и отворил дверь матушкиной спальни.
Ее последний роман, «Петрус», недавно вышел из печати, и она уже принялась писать следующее сочинение для мистера Колберна — несколько первых страниц, выпавших у нее из руки, все еще валялись на полу у кровати. Годы непрестанного беспрерывного непосильного труда наконец взяли свое, и я нашел известное утешение в мысли, что она обрела вечный покой и отдохновение. Некогда красивое сердцевидное лицо матушки теперь стало морщинистым и исхудалым, а волосы, которыми она так гордилась в молодости, поредели и поседели, хотя ей было всего сорок лет. Истончились до прозрачности и бледные пальцы, все еще запачканные чернилами, что она обильно расходовала на выполнение своих обязательств перед издателем. Я запечатлел прощальный поцелуй на холодном лбу усопшей, а потом просидел возле нее до самого утра, окутанный удушливой тишиной смерти и отчаяния.