Мне было бы легче, если бы Э. Т. обратилась ко мне — неважно, в соответствии с исполняемой ролью или вразрез с ней — и попросила бы увести ее отсюда. У меня самого не было никакой нужды наблюдать за душевнобольными, и я сомневался, что созерцание безумных женщин, воющих, стоя у стены, многое ей даст. Не говоря уже о том, что хрупкий мир в «Лицеуме» зависел от нашего своевременного возвращения. Нельзя было допустить, чтобы Г. И. хватился нас и стал бы гадать, куда мы подевались. Из моего справочника Брэдшоу было ясно, что самым подходящим для нас был поезд в 2.20, которым мы могли бы вернуться из Парфлита в Лондон, и у нас еще осталось бы время. Надо постараться попасть именно на него. Тем временем наш обход продолжался.
Мы миновали общую палату, где седая, почти беззубая женщина весьма неделикатно драла себя ногтями.
— Такому нет места на сцене, — сказал я миссис С.
Другая женщина при виде нашего величавого шествия отвесила земной поклон. Третья спросила, не принесли ли мы пастилки, которые обещали ей в прошлое воскресенье, и в ответ на наши извинения разразилась воплями, которые подхватили другие, так что вскоре загудели сами камни лечебницы. От всего этого становилось буквально не по себе. Мы прибавили шагу, чтобы поскорее выбраться отсюда, причем заметьте, это была не та палата, относительно которой нас предупредили.
Мне стало жалко наших хозяев. Быть душевнобольным в таком месте плохо, ужасно плохо, но быть здоровым среди безумцев еще хуже. Остается лишь надеяться, что Эллен все же извлечет пользу из посещения нами сей юдоли скорби. А я? Для меня это бесполезно, разве что отвлекусь. Находясь среди душевнобольных, я, по крайней мере, не задумывался над вопросами, которые изводили меня на протяжении многих дней, а именно:
О чем я условился на завтра с Констанцией и юным Биллиамом? Что с Кейном? Придется ли мне самому разыскивать его, или этот Тамблти все-таки куда-нибудь уберется? Тамблти, проклятый Тамблти! Снова этот человек водит моим пером и пьет мои чернила, а я вопреки здравому смыслу упоминаю его имя, даже когда повествую о нашем посещении Степни-Лэтч!
Добравшись до конца холодного, длинного и мрачного, но зато, к счастью, менее, чем остальная территория, наполненного какофонией коридора, мы подошли к широкой лестнице и стали подниматься по ней, но тут на середине пролета на медсестру Нурске напал кашель. То ли ее время от времени одолевала чахотка, то ли, что более вероятно, ей хотелось что-то сообщить доктору Стюарту. Конечно, разгадка таилась именно в этом, но доктор был занят Э. Т., поглощен ею, как это часто бывало с мужчинами в ее обществе, и воспользовался относительным затишьем, чтобы сложить свои восторги к ногам актрисы. Он делал это шепотом, зато Нурске докашлялась до хрипоты. Именно в этот момент мы достигли верха лестницы и повернули в крыло с надписью «Запад», и все — кроме Нурске, конечно, — встрепенулись, услышав рокочущее, но при этом вполне благопристойно прозвучавшее приветствие.
Оно донеслось из комнаты, три стены которой были обиты стеганым холстом или парусиной, а четвертая представляла собой железную решетку. За ней стоял говоривший, человек в смирительной рубашке.
— Доброе утро, доктор Стюарт.
Доктор отступил на шаг от решетки, а узник, улыбнувшись ему, сухо кивнул в сторону Нурске и, обращаясь к доктору Стюарту, спросил:
— Чему мы обязаны этим визитом? Ибо, судя по тому, что у миссис Нурске нет палки, это светский визит. Да, давненько вы не приводили ко мне гостей, доктор Стюарт, и, хотя я искренне вам благодарен, право, все же было бы не лишним меня предупредить. Я мог бы…
Тут он напрягся, оглянулся через плечо на свою палату, и на его шее при этом движении вздулся багровый шрам, какие остаются у жертв удушения.
— В общем, я мог бы немного прибраться, — заключил он театрально, с явной иронией, поскольку в его каморке не было ничего, кроме простого умывальника и прорезиненного тюфяка на полу.
— Прошу прощения, — сказал доктор Стюарт, после чего представил нам пациента так, как если бы этот человек был неодушевленным и невидимым, а не стоял в нескольких футах от нас, пусть и за решеткой: — Мистер Т. М. Пенфолд, пятидесяти с лишним лет от роду. Прежде кавалерист на службе Ее Величества. Сангвинический темперамент, большая физическая сила, болезненно возбудимый и склонный к продолжительной меланхолии…
— Я бы не стала в этом сомневаться, — пробормотала миссис Стивенсон.
— …стремится к нанесению себе увечий и даже к самоубийству, — закончил доктор Стюарт.
— Самоубийство, — повторил я, глядя на пациента, и едва успел произнести это слово, как сразу пожалел об этом. — Но почему… зачем смирительная рубашка?
— Боюсь, что Пенфолд, — тот, конечно, слушал так же внимательно, как и мы, — если освободить ему руки, порвет собственную плоть своими же пальцами. Да и зубы у него есть. Кроме того, надо заметить, что за годы содержания взаперти он развил в себе, я бы сказал, настоящий… талант к побегу.
— Ну и ну, — задумчиво промолвила Э. Т., прижимая свой платочек ко рту и к носу, будто слова, которые она только что услышала, сами по себе издавали зловоние.
Пораженный самой мыслью о том, что человек — этот человек — способен убить себя, я уточнил:
— Вы хотите сказать, доктор, что мистер Пенфолд желает истечь кровью и умереть? Или им движут инстинкты хищника?
Я обращался к доктору, восприняв его привычку дистанцироваться от присутствующего при разговоре пациента, но тут внезапно вмешался сам Пенфолд:
— Могу я ответить на это, доктор Стюарт? — осведомился больной.
Это было произнесено тоном, вполне уместным для любой лондонской гостиной.
Доктор Стюарт промолчал, и мистер Пенфолд продолжил.
— Чего я желаю, сэр, — сказал он мне, — так это просто умереть. Или, вернее, я больше не хочу жить. И поскольку никакой другой способ самоубийства в этой обитой материей клетке для меня невозможен — здесь нет никакой утвари, никакого инструмента, нет даже твердого угла, о который можно вышибить мозги, — доктор говорит правду: я действительно готов, если смогу, рвать и терзать свою плоть пальцами и зубами. Не руководствуясь инстинктами хищника, нет, но скорее для того, чтобы избавиться от себя, моего тела, его крови, ибо кровь, сэр, — это жизнь, а я, как уже говорил, покончил с жизнью.
Кровь есть жизнь. Откуда эти слова?
И тотчас сам Пенфолд ответил на мой невысказанный вопрос:
— Об этом говорится во Второзаконии, глава двенадцатая, стих двадцать третий, где среди запретов есть тот, что я цитирую: «Удостоверьтесь, что не кровь вы едите, ибо кровь есть жизнь». Конечно, мистер Стокер, у меня нет ни малейшего желания пить собственную кровь. Однако на то, как она изливается из меня, я бы посмотрел с удовольствием. Да, за тем, как красная субстанция моей жизни покидает меня, я бы наблюдал с огромным облегчением.
Я был настолько поражен тем, с какой здравой логикой были высказаны эти безумные мысли, что лишь последним из всех понял: Пенфолд назвал меня по имени. Выйти из оцепенения меня заставил громкий вздох Эллен, которая неожиданно взяла меня за руку. Возможно, она даже шепнула мне, что произошло. Не могу вспомнить.