Когда же наконец я вернулся в свою комнату, то понял, что передышка будет короткой: в моем распоряжении оставалось всего несколько часов на то, чтобы перекусить и поспать, ибо Ирвинг объявил, что я должен вернуться в «Звезду» к полудню.
— У нас будет ланч, — сказал он, причем мне показалось, что эти слова были скорее угрозой, чем приглашением.
Я отправился назад в «Брунсвик» смертельно усталый, не желая ничего, кроме чашки крепкого мясного бульона и возможности лечь в постель. Я вошел в вестибюль, направился к лестнице, но тут откуда-то взялся похожий на обезьянку посыльный, вручивший мне перевязанный ленточкой пакет с корреспонденцией Ирвинга. И представь себе, уставился на меня в ожидании чаевых, словно снабдил меня чем-то очень ценным, а он решительно ничего такого не сделал. Правда, Кейн, можешь поставить черную метку рядом с моим именем в твоих счетах. Честно признаться, я все-таки выудил бы замерзшими пальцами из кармана монетку, если бы не последняя капля.
Поверх стопки лежал листок, на котором собственной рукой Генри было выведено: «Займись этим немедленно».
Я прошел половину пролета, прежде чем понял, что не оставил монеты посыльному, и чертыхнулся, но мое раздражение, беспокойство и усталость были так сильны, что я просто боялся, как бы он не заметил слезу на моей щеке, если мне не удастся убраться побыстрее и подальше.
Конечно, ничего нового в поручении, связанном с корреспонденцией, не было: в Лондоне я по пятьдесят, а то и по сто раз за день подписывал за Ирвинга письма, о которых он знал мало или вовсе ничего. Ну а во время гастролей, как известно, поток почты не уменьшается. Напротив, он возрастает, поскольку к нему добавляются приглашения побывать здесь и там, причем Ирвинг требует на все письма отвечать без задержки. То есть незамедлительно. Я хорошо знал, что на следующей встрече он непременно осведомится о состоянии переписки, и знал к тому же — из собственного плачевного опыта, — что он способен проявить дотошность и основательно меня проверить.
Я поплелся наверх, устроился за своим временным письменным столом, однако от усталости и недосыпа тут же начал клевать носом. Голова моя тряслась, глаза слезились, но мне пришлось приняться за работу. Этим ведь некому заняться, кроме Стокера.
Должен сказать, что в процессе работы над обильной корреспонденцией Генри у меня, разумеется, выработались определенные привычки. Одна из них такова: никогда не вскрывать конверты рукой из-за тех мелких, но неприятных порезов и царапин, которыми это занятие сопровождается. Однако, поскольку моего любимого костяного ножа с перламутровой ручкой для разрезания бумаги под рукой не оказалось, а я слишком устал, чтобы его искать, пришлось довольствоваться заменой. И этой заменой — вот ведь нелепость — оказался тот самый нож, которым Генри пользуется на сцене в роли Шейлока. Он находился у меня, ибо в большинстве театров, в которых мы выступали на гастролях, о надежном хранении нечего и мечтать. А этим ножом я действительно дорожил. Это был кривой нож того типа, которым пользовались гуркхи, когда сражались за нас в Индии. Мне подарил его сам Бертон. [11]
Ты знаешь Бертона? Я думаю, нет, поэтому позволь мне заявить, Кейн, такие люди, как он, редкость, действительно редкость. Он — сущая сталь и рассекает глупость, подобно мечу. Его манера говорить вошла в легенду, и когда он заводит разговор, его верхняя губа приподнимается, обнажая клыки, поблескивающие, как кинжалы. В Эффект действительно потрясающий — я отмечал его во многих хорошо запомнившихся мне случаях. Один из них, достаточно примечательный, произошел два года назад, в тот вечер, когда Ирвинг пригласил сэра и леди Б. отобедать с нами после премьеры нашего «Фауста». Этой ночью мне был преподнесен в качестве подарка тот самый нож. Акт дарения сопровождался рассказом о том, как дарителю, сэру Б., довелось однажды пустить его в ход.
Во время путешествий в Мекку Бертону частенько приходилось выдавать себя за последователя Мохаммеда, что требовало крайней скрупулезности, ибо малейшее нарушение разнообразных религиозных обрядов этой веры навлекло бы на него подозрение в принадлежности к неверным, а в тех краях и намек на подобное подозрение мог подвигнуть местных жителей к убийству. Вышло, однако, так, что по забывчивости или невнимательности Бертон допустил маленькую оплошность при совершении обряда и сразу заметил, что какой-то юноша, от которого это не укрылось, тихонько улизнул. Сэр Б. мигом сообразил, что к чему, и направился за своим потенциальным убийцей так, чтобы не возбудить подозрения, и неожиданно вонзил свой, теперь мой, нож в его сердце.
Когда Бертон сообщил эту последнюю подробность, леди Б., извинившись, покинула столовую, после чего Бертон заявил, что этот рассказ совершенно правдив и что содеянное не тревожило его совести тогда, не тревожит и сегодня. Он сказал — я хорошо запомнил его слова:
— У пустыни свои собственные законы, и там — более, чем где-нибудь на Востоке, — убийство не считается таким уж страшным преступлением. Да и в любом случае — что мне было делать? Чья-то жизнь должна была оборваться, или моя, или его!
Он добавил, что человеку, не уверенному в своем праве или способности отнять чужую жизнь, просто нельзя принимать участие в такого рода исследованиях. В диких краях жизнь любого человека подвергается опасности днем и ночью, и он должен быть постоянно готов к самым решительным действиям. В противном случае ему лучше воздержаться от подобных авантюр.
Короче говоря, рекомендую тебе познакомиться с Бертоном при первой возможности. Ну а пока позволь мне вернуться к моему «кровавому» рассказу.
Итак, воспользовавшись орудием, никак не предназначенным для подобной задачи, я перерезал ленточку, которой была перевязана корреспонденция Генри, и разбросал весь ворох по письменному столу. Рядом с этими мелочными просьбами и льстивыми панегириками (таковыми казались мне эти, еще не прочитанные письма) стояла серебряная рамка с фотографией Флоренс и нашего девятилетнего сына Ноэля: моя la famille, семья, которую в последний раз я видел несколько месяцев назад. Они стояли на пристани и махали вслед «Британику», отплывавшему со всей труппой «Лицеума» на борту.
Представь, Кейн: я сидел за письменным столом в отеле «Брунсвик», впереди меня ожидали долгие часы без сна и утомительная работа, которую необходимо было выполнить под укоризненными взглядами близких, смотревших на меня с фотографии, заключенной в рамку. Увы, они были от меня далеки во всех смыслах. Например, тот факт, что Ноэлю исполнилось девять лет, запомнился мне не праздником в честь этого события, а тем, что день рождения сына мне пришлось пропустить, поскольку труппу, заранее не предупредив, вызвали в Сандринхем. Принц Эдди попросил, нет, потребовал, чтобы Ирвинг порадовал королеву какими-нибудь сценами из Барда и вторым актом «Колоколов» — Г. И. не оставляет там непережеванной ни одной веточки окружающего ландшафта. В свои девять лет Ноэль, похоже, совсем меня не знает. (Скажи, будь добр, что у тебя с Ральфом это не так.) Честно тебе признаюсь, друг Томми, мне немного стыдно за то, что мой сын говорит по-английски с акцентом, ведь он усвоил произношение не от меня и не от матери, а от гувернантки из Дьеппа. Разве это не стыд, Кейн? Конечно, я мог бы заявить в свое оправдание, что невиновен, и сослаться на ночные бдения, которые вынужден терпеть по воле Ирвинга. Однако моя ли в том вина или вина матери, но в подобном небрежении, проявляемом по отношению к сыну, есть нечто постыдное.