— Мне здесь всегда рады. Они нам предоставят стол и постель на ночь.
Он сказал «нам» таким обыденным тоном, что я не мог понять, есть ли за этим какой-то скрытый смысл. Для меня это было как если бы с его плаща незаметно отвалилась пуговица, а я бы подобрал ее и с благоговением хранил многие годы спустя.
Мы прошли через конюшенный двор и вошли в дом. После темноты свечи внутри, казалось, горели ярко, а огонь в камине рассеивал весенний холодок. Хотя деревня располагалась слишком близко к Штрасбургу, постояльцев здесь было немало. Посреди комнаты сидели три ратника в добротных плащах и хвастались своими подвигами. В углу шептались и спорили два купца из Вены.
Девушка с соломенными волосами, сплетенными в косички, принесла вино. Драх выпил свое почти сразу же и попросил принести еще. Я с нетерпением ждал, когда она уйдет, и меня трясло от той мысли, которую я вынашивал все эти долгие месяцы пути по Франции.
Наконец мы остались одни.
— У меня есть для тебя предложение, — сказал я.
Вообще-то я планировал выждать, подразнить его намеками и остротами, но не сдержался — слова сами лились из меня.
— Ты научился делать идеальные копии своих рисунков. А ты никогда не думал, что еще можно копировать?
Он поднял бровь, явно заинтересованный моей речью. Я затаил дыхание.
— Слова.
Ему потребовалось несколько мгновений, чтобы понять. А поняв, он рассмеялся.
— Слова? И люди будут за них платить? Я иллюстрировал рукописи и видел, сколько зарабатывают писцы за слова.
— Но некоторые слова стоят побольше.
Я мысленно перенесся в монетный двор отца, представил себе поток монет, струящийся на весы. Принцип совершенства не превратил свинец в золото в Париже. Я был убежден, что в Штрасбурге с помощью бумаги мы достигнем большего.
— Например, слова Господа.
Драх так фыркнул, что вино брызнуло у него из носа. Он посмотрел на меня проницательными глазами, словно спрашивая себя, не ошибся ли во мне.
— Библию?
— Индульгенции.
Это удивило его. Он откинулся к спинке стула, взвешивая услышанное. Даже когда он погружался в свои мысли, лицо его было живее, чем лица большинства людей.
— Индульгенции — это чеки, — сказал он наконец. — Расписки, которые церковь продает тебе в подтверждение того, что ты приобрел искупление грехов. В этом нет красоты.
— В одной индульгенции красоты нет, — согласился я. — Но в тысяче совершенно одинаковых…
— В тысяче, — повторил он, оценивая это число.
— С помощью твоего искусства.
— Это будет одна страничка.
— Стандартный текст.
— Мы оставим место для имени и даты.
— И цены. — Лицо у меня горело от возбуждения. Я чувствовал себя так, словно подобрал ключ к замку. Я никогда еще не находил такого быстрого понимания в ком-либо.
— Недостатка в клиентах у нас никогда не будет.
— Если только Господь Своей милостью всех нас когда-нибудь не приведет к совершенству.
Это мое глубокомысленное замечание разрушило очарование и заставило Драха еще раз оценивающе посмотреть на меня.
— Идеальный мир будет непривлекательным местом. И гораздо менее прибыльным.
— Конечно, — запинаясь, проговорил я. Мне хотелось лишь одного — вернуть свет на его лицо. — Я только хотел сказать…
Он остановил меня, показав рукой в дальний угол комнаты, где женщина наклонилась, наливая вино сидящим за столом торговцам и батракам. При этом ее прелести обнажились — грудь, висевшая чуть не до пупа, в вырезе платья почти такой же глубины. Густая красная пудра придавала ее щекам сходство с плохо оштукатуренной стеной.
— Пока есть женщины вроде нее и мужчины вроде этих, мы будем богаты.
Я, сотрясаясь от отвращения, не сводил взгляда с проститутки. Контраст с Драхом — с его гладкой кожей, живостью, иронией — был разительный. Я понял, что он смотрит на меня, как священник на исповеди. Я состроил на лице серьезное выражение и попытался придумать замечание, которое прикрыло бы мои мысли. Драх покачал головой, словно предвидел мои следующие слова и хотел избавить меня от неловкого поступка. Он протянул руку и накрыл мою ладонь своею.
— Твоя тайна в безопасности.
Он рассмеялся, видя смущение в моих глазах.
— Твое предложение. Это план гения.
— Карты… — возразил было я.
— Карты были только началом. Я продал их богатым игрокам. Этот рынок ограничен. А с индульгенциями нашим рынком станет весь мир. И люди будут покупать их снова и снова, пока будут грешить.
Наши колени столкнулись под столом. И тогда я понял, что, пока мы с Каспаром Драхом будем вместе, недостатка греха в мире не предвидится.
Париж
Институт Жоржа Саньяка занимал комплекс невысоких бетонных зданий на западной окраине Парижа. Пластиковые жалюзи закрывали почти все окна; те же немногие, за которыми горел свет, светились, словно экраны телевизоров. На одном из подъездных пандусов гоняла на скейтбордах группа подростков, кроме которых тут никого не было видно.
Ник и Эмили остановились перед одним из зданий и нажали кнопку звонка с надписью «ВАНДЕВЕЛЬД». Пластиковый корпус домофона был расколот, динамик заглушен скопищем выцветших стикеров, рекламирующих андерграундные оркестры, радикальных политиков, авангардное искусство или просто прославляющих анархию.
— Oui?
Эмили подалась к стене.
— Профессор Вандевельд? Это доктор Сазерленд.
Громкоговоритель издал звук, похожий на жужжание.
Дверь с щелчком отворилась.
— Venez.
Лифт не работал, и им пришлось подниматься пешком. Кабинет профессора Вандевельда находился на четвертом этаже в конце длинного коридора, устланного линолеумом, который не менялся, вероятно, со времени постройки этого здания. Они постучали. Бодрый голос пригласил их войти.
Они оказались в просторном кабинете. Слева из широкого окна открывался мрачный вид на точечные дома с зарешеченными окнами. В кабинете стоял стол с фанерной столешницей, забросанный бумагами, на стене доска, исписанная полустертыми уравнениями, у стола два низких стула. Из дыр в сиденьях торчал желтый поролон. Единственным украшением был постер на стене — страница из иллюстрированного манускрипта, — рекламирующий давно закончившуюся выставку в Лувре.
Профессор Вандевельд встал и обошел стол, чтобы пожать им руки. Он был высок, крепкого сложения, одет в вельветовые брюки и синий свитер с закатанными рукавами. Если бы не очки в серебряной оправе, то Ник сказал бы, что перед ним рыбак, а не физик.