Фьорд вскрылся – пришла весна. Солнце припекало красно-серые скалы у воды, и у подножия Бычьей горы белели на глянцевых волнах новорожденные буруны. Луга зазеленели, над ними поднимался сладостный дух земли и трав; пришло время распускаться почкам, и вечерами Мельничная долина наполнялась горьковатым освежающим ароматом молодой листвы.
Однажды майским утром нашел Улав гадючье гнездо на горушке, трех гадов посчастливилось ему убить. Он сложил их в деревянную посудину с крышкой, а как отполдничали, прокрался с нею в поварню. Змеиный жир да пепел змеи – штука полезная, от многого помогает, но еще большую силу они дают, если их приготовить тайком.
Он только было собрался проскользнуть в поварню, как услышал голоса. Говорили Ингунн с мальчиком. Детский голос сказал:
– …потому что батюшка дал мне грудку.
– Дал тебе грудку? – удивилась мать. – Что ты мелешь?
– А вот и нет. Он сказал, чтобы я ел и крылышки, если не наелся. Но от петуха уже больше ничего не осталось, кроме крылышек.
Улав улыбнулся. Теперь он вспомнил – на постоялом дворе в Осло служанка подала ему жареного петуха, а мальчонка страсть как любит курятину. Тут он услыхал, как Ингунн сказала:
– Я тебе зажарю целого петуха. Скажешь ли ты тогда, что я тоже хорошая, не хуже батюшки? Как только он уедет из дому, я тебе сразу и зажарю кочета.
Улав прокрался назад через тун к кузне и пошел к востоку. Ему было не по себе – стыдно за нее. На кой ляд ей это надо? Пусть себе жарит своего петуха. Что ему за дело до того! Не все ли равно, дома он или нет.
Весною мальчик взял привычку просыпаться с криком чуть ли не каждую ночь – то ли с непривычной еды пучило ему живот, то ли еще отчего. Улав услышал, как мальчик вскрикнул и принялся ползать наугад по большой кровати у северной стены, где он спал один, потом крикнул еще громче, будто испугался насмерть.
Ингунн кубарем скатилась с постели и подбежала к нему:
– Эйрик, Эйрик, дитятко мое! Тише, тише, разбудишь батюшку. Ну успокойся же, не бойся ничего, я с тобою, маленький ты мой.
– Возьми-ка его лучше к нам, – послышался из темноты голос Улава, который давно проснулся.
– Никак он опять тебя разбудил! – сказала Ингунн с досадою. Она принесла мальчика и легла сама, им пришлось потесниться, они толкали друг друга в темноте, пока не улеглись поудобнее.
– Да я еще и не засыпал. Что тебе опять приснилось, Эйрик?
Однако ночью Эйрик признавал только мать. Он прильнул к ней еще крепче, не ответив отцу. Что ему снилось, они так и не узнали. Он несколько раз как бы смахнул что-то с рук и бросил, потом облегченно вздохнул и улегся на покой. Скоро они оба заснули.
Весною Улава сильней всего мучила бессонница, он редко засыпал до полуночи, а просыпался до рассвета. Ранним летним утром фьорд чаще всего блестел как зеркало, бледно-голубое с серебряным отливом; пустынный берег на другой стороне был светлый и красивый, словно марево. Когда он тихим утром выходил из дому, на душе у него вдруг становилось и легко и весело. Где-то в одной из пристроек пела Турхильд, дочь Бьерна, она давно уже работала не покладая рук. Встретившись на туне, они стояли и разговаривали, греясь на утреннем солнышке.
Иногда, возвратясь через несколько часов в дом, он стоял и смотрел на спящих – на мать и дитя. Эйрик лежал, прильнув лицом к материнской шее, дыша полуоткрытым ртом. Ингунн спала, положив тоненькую, тяжелую от перстней руку ему на плечо.
За две недели до летнего равноденствия Ингунн родила сына. Улав поспешил окрестить сына и назвал его Аудуном. Мальчик был на удивление мал, иссиня-красен и худ – кожа да кости. Один раз, когда дитя лежало распеленатое на коленях у Сигне, дочери Арне, и ему меняли пеленку, Улав взял двумя пальцами руку сына. До чего же худенькая была эта крошечная ручка, ни дать ни взять цыплячья лапка, и такая же холодная.
Ни особой любви, ни радости оттого, что у него наконец появился сын, Улав не испытывал. Слишком уж долго они этого ждали, и одна лишь мысль о том, что Ингунн может снова понести, сильно омрачала его. Он уже давно перестал надеяться на то, что это несчастье может окончиться радостью, и теперь нужно было время, чтобы с этим свыкнуться.
Но он видел, что для матери все было иначе. Хотя она каждый раз знала, что ее ждут лишь тяжкие муки, сердце ее невольно дрожало от безнадежной и отчаянной любви к этим нерожденным крохотным малюткам. И вот теперь Аудун получит наследство всех своих братьев, которые не оставили после себя никакой памяти, имени даже не оставили.
Эйрик прямо-таки прыгал от радости оттого, что у него появился братец. Еще в Сильюосене он понял, что рождение маленького – великое событие. В дом к ним приходили две, а то и три чужие женщины и приносили с собой всякие лакомства. Свечи горели до самого утра. Дитя в колыбели было словно бесценное сокровище – ведь все эти чудища, что хоронились за изгородью, так и норовили украсть его. Все то и дело справлялись, весело ли дитя, здорово ли. А после, когда нарождался новый младенец и занимал место в люльке, годовалому приходилось хуже всех в доме. Его отдавали на попечение младших братьев и сестренок, он вечно болтался у всех под ногами, и повсюду его подстерегала опасность. Но этого Эйрик уже не замечал. В Хествикене же все было чересчур торжественно – страсть сколько женщин понаехало, да еще со своими служанками, и пропасть еды навезли. А вот что до свечей, горевших по ночам, так их с отцом обманули – матушка и братец спали в другом доме.
– Это мой шелковый братец, а вам он братец шерстяной, – сказал он младшим ребятишкам Турхильд. Они стояли все вместе и глядели, как обряжают Аудуна.
Улав как раз сидел у жены и услыхал эти слова. Он взглянул на Ингунн. Она лежала и любовалась обоими своими сыновьями, сама не своя от радости. Ее крохотного мальчика пеленала служанка, а другой сын со здоровым, сияющим личиком, гукал, склонясь над своим маленьким братцем, у которого он, сам того не зная, отнял право первородства.
Когда хозяева Хествикена привезли домой пятилетнего сына, которого все это время скрывали, в округе поднялся молчаливый переполох. Улава не шибко любили в Фолдене. Когда он воротился в родную усадьбу, его приняли с распростертыми объятиями, но понемногу люди стали примечать, что ему ни к чему ни их дружба, ни добрососедская помощь. Улав, сам того не желая, держался в стороне, а на людях был не шибко разговорчив. Правда, грубым и неуважительным его нельзя было назвать, но от этого в глазах соседей он лучше не становился. Они думали, что он отмалчивается, держится тихим и неприступным оттого, что считает себя лучше других. Мужчины говорили иной раз меж собой, что Улав, верно, считает себя вельможею, раз ему довелось служить у Алфа-ярла и с материнской стороны он приходится родичем знатным датским хевдингам, которые по полугоду сидели в Норвегии да объедали герцога. Ясное дело, ему досталась родовая усадьба, пока еще не деленная. Только, дескать, пусть погодит, еще поглядим – надолго ли, по нашим-то временам всякое может статься. Хотя он никогда не отказывался делать то, что ему должно, и рад был помочь ближнему, ни у кого не было охоты просить помощи у Улава, сына Аудуна. Потому как случись у человека беда и приди он к богатому бонду в Хествикен, он его едва выслушает. Когда ему расскажут толком обо всех своих напастях, он вдруг скажет, будто думал вовсе о другом: «Да, так что же вам от меня угодно?» Всякий скажет, что Улав всегда готов дать, чего у него просят, либо одолжить, но, коли тебе нужно облегчить душу да испросить совета, лучше к нему не соваться, все равно не добьешься толку – ответит невпопад, не знаешь, что и думать: не то он глуп, не то ему на тебя наплевать.