Первой среди монахинь заболела сестра Инга. Это была женщина в возрасте Кристин – ей было уже под пятьдесят, но все же она так боялась смерти, что страх брал смотреть и слушать ее. Озноб напал на нее в церкви во время обедни, и она, дрожа и стуча зубами, ползла на четвереньках по полу, слезно упрашивая и умоляя бога и деву Марию пощадить ее жизнь… Вскоре она уже лежала, трясясь в лихорадке и корчась от боли, а на коже ее выступил кровавый пот. Сердце Кристин переполнилось ужасом – она, верно, будет испытывать такой же жалкий страх, когда наступит ее черед. Дело было не только в неминуемой смерти, а в том, что смерть от чумы внушала такой ужасный страх.
А потом заболела и сама фру Рагнхильд. Кристин несколько удивляло, что эту женщину избрали на высокую должность аббатисы. Она была тихой, немного брюзгливой старой женщиной, неученой и, казалось, не обладавшей особыми духовными дарованиями; но когда смерть наложила на нее свою руку, она оказалась поистине достойной Христовой невестой. У нее чума началась с нарывов, но она не допустила, чтобы ее духовные дочери хоть раз обнажили ее старое тело. В конце концов у нее под мышкой образовалась опухоль величиной с яблоко, и под подбородком тоже появились нарывы. Они стали плотными и кроваво-красными, а потом черноватыми. Фру Рагнхильд терпела от этого невыносимые муки и горела в лихорадке, но всякий раз, приходя в сознание, лежала как воплощение святого терпения. Вздыхая, просила она бога о прощении всех грехов, а затем молилась горячо и проникновенно о своем монастыре, о своих духовных дочерях, о всех немощных и скорбящих и о спасении всех душ, которым теперь придется покинуть удоль земную. Даже отец Эйлив плакал, соборуя ее в последний раз, а ведь до сих пор его твердость и неутомимое усердие среди всего этого несчастья были поистине достойны удивления. Фру Рагнхильд уже не единожды вручила свою душу господу и молила его взять монахинь под свою защиту. Но вдруг нарывы на ее теле начали лопаться. И это оказалось возвращением к жизни. Впоследствии людям не раз приходилось видеть, что болевшие чумой с нарывами подчас исцелялись, между тем как те, что болели чумой с кровохарканьем, умирали всегда.
Выздоровление аббатисы и то, что они собственными глазами видели чумного, который не умер, – все это заставило монахинь воспрянуть духом. Им приходилось теперь самим доить коров и убирать в хлеву, стряпать себе пищу, таскать домой можжевельник и свежую хвою для окуриваний – каждая делала что попало. Они, как умели, ухаживали за больными и раздавали лекарство – когда кончились териак и корень аира, они стали раздавать от заразы имбирь, перец, шафран и уксус, а также молоко и еду. Когда кончился хлеб, они принялись печь по ночам; когда кончились пряности, людям пришлось жевать против заразы можжевеловые ягоды и сосновые иглы. Одна за другой валились с ног и умирали сестры-монахини; погребальный звон на колокольнях монастырской и приходской церквей раздавался утром и вечером, в тяжелом воздухе все тот же необычный туман стлался по земле, и казалось, что между туманом и чумой существует какая-то таинственная связь. Иногда туман переходил в изморозь, с неба сыпались ледяные иглы, моросил замерзавший на лету мелкий дождик, а поля покрывались инеем. Затем снова наступала оттепель, и снова ложился туман. Дурным предзнаменованием казалось людям внезапное исчезновение морских птиц. Обычно они тысячами держались вдоль протока, который вдавался из фьорда в долину и бежал, словно речка, меж низменными поймами, вливаясь в соленое озеро к северу от Рейнского монастыря. Они исчезли все сразу, но вместо них появилось неслыханное множество воронов – на каждом камне вдоль кромки берега сидели в тумане черные птицы и оглашали воздух отвратительным карканьем, а огромные, доселе невиданные, стаи ворон расположились во всех лесах и рощах и с безобразным криком носились над несчастной землей.
Порою Кристин думала о своих близких – о сыновьях, которые разбрелись по всему свету, о внуках, которых ей никогда не суждено увидеть; золотистый затылок маленького Эрленда витал перед ее взором. Но все они стали такими далекими и неясными. Казалось, будто это бедствие сделало всех людей одинаково близкими и одинаково далекими друг другу. Да к тому же и работы у нее день-деньской было по горло – как нельзя более кстати пришлась ее привычка ко всякого рода труду. Часто, когда она доила коров, к ней неожиданно подходили заброшенные ребятишки, которых она раньше и в глаза не видела, и ей не всегда приходило в голову спросить, откуда они или что у них делается дома. Она просто кормила их и вела в дом, в зал капитула или еще куда-нибудь, где горел огонь, или укладывала их в постель в спальном покое.
С каким-то странным удивлением она замечала, что в эту несчастную пору, когда каждому больше чем когда-либо следовало неусыпно предаваться молитвам, у нее почти никогда не хватало времени, чтобы собраться с мыслями и помолиться. Когда ей удавалось улучить свободную минутку, она бросалась на колени в церкви перед дарохранительницей, но лишь безмолвно вздыхала и не очень истово бормотала «Раter Noster» и «Аvе». Кристин и сама не сознавала, что она все больше и больше утрачивает монашеские повадки, которых набралась за эти два года в монастыре, и снова становится похожей на прежнюю хозяйку. Все это происходило по мере того, как община редела, монастырские обычаи приходили в упадок, аббатиса, слабая, почти лишившаяся языка, все еще лежала в постели, и все больше труда ложилось на плечи тех немногих, кто еще оставался в живых и был в состоянии работать.
Однажды Кристин случайно узнала, что Скюле все еще находится в Нидаросе, – почти все его гребцы либо вымерли, либо удрали, и он не мог набрать новую корабельную команду. Он был здоров, но пустился в разгульную жизнь, подобно многим отчаявшимся молодым людям. «Кто боится, тот наверняка помрет», – говорили они и одурманивали себя – бражничали, играли в кости и плясали да распутничали. В эти злые времена даже жены почтенных горожан и девушки из самых знатных родов убегали из дому. Вместе с непотребными девками шатались они по кабакам и харчевням среди одичавших мужчин.
«Боже, прости им», – думала мать, но, казалось, сердце ее настолько устало, что она не в силах была очень скорбеть об этом.
Впрочем, и в приходах тоже хватало и греха и одичания. Кое-что доходило и до монастыря, хотя вообще-то монахиням некогда было заниматься пересудами. Но отец Эйлив, который, не ведая отдыха и срока, навещал больных и умирающих по всей округе, сказал ей однажды, что там больше нужно врачевать души, нежели тела.
И вот наступил вечер, когда они сидели вокруг печи в помещении монастырского совета – горсточка людей, еще оставшихся в живых в Рейнском монастыре. Здесь были четыре монахини и две сестры-белицы, старик конюх и мальчик-подросток, две женщины, живущие Христа ради, и несколько детей. Все они жались поближе к огню. На почетной скамье, около которой на светлой стене выделялось в полутьме большое распятие, лежала аббатиса. В головах и в ногах у нее сидели сестра Кристин и сестра Турид.
Девять дней прошло со времени последней смерти среди монахинь, и уже пять дней никто не умирал ни в монастыре, ни в близлежащих домах. По словам отца Эйлива, чума, как видно, шла на убыль и по всей округе. И впервые почти за три месяца словно свет мира, уверенности и покоя снизошел на этих собравшихся вместе, молчаливых и усталых людей. Старая сестра Турюнн, Марта, опустив на колени четки, взяла за руку маленькую девочку, стоявшую подле нее.